— Ломали, — успокоил Шутов. — Не такие, как ты, встречались на жизненном пути. Ломали, ломали, да сами покорежились. Учти, москвич.
После этого мы чокнулись. Головная боль, так упорно сопротивлявшаяся патентованным средствам, сомлела перед виноградным спиртом. Боль ушла, остался гул и птичье щебетанье.
— И ломали и обхаживали, — продолжал Шутов, давя пальцем запульсировавшую жилку на виске. — И я верил словам, гнул горбину ради доброго дяди. Было и такое. Ты все книжками попрекаешь, а мне, может, учиться не дали. Скажешь, не то время, чтобы не дать? Да, не то. А человек тот же, какой и всегда был. Каждый на себя прикидывает. Даже когда добро делает, ждет, чего ему от этого добра перепадет. У меня отчим, умнейший мужик, я уж любую его науку, как святцы, назубок учил, и он мне добра желал от души, — и что вышло? Отговорил учиться — с твоей, мол, башкой все равно дальше инженера не двинешься. Когда уж я опамятовался — вроде поздно учиться.
— Учиться никогда не поздно, — соврал я с благодушием. Шутов не обратил внимания.
— Ну и нагляделся я к тому времени.
— Что же ты в мире разглядел?
— Ложь и подлость! — с великой верой рассек он воздух рукой перед моим носом. Повторил, как клятву: — Ложь и подлость! Только которые попроще, работяги–бедолаги, те врать не умеют и подличать не приноровились. Такой на копейку сопрет — его в прокуратуру, разок обманет — ему товарищеский суд. А других, шибко ученых, за руку не поймаешь ни в жисть. Да ты его, гада, на собрании пойди послушай, как гром гремит, строчку без узелка шьет. Послушай и скидывай шапку, собирай складчину на прижизненный бюст герою труда. Это с трибуны. Послушай его в курилке — не отплюешься. Мат выше всех этажей. Но это тоже понятно, под своего, значит, работает. Для него простой человек — зверюга. Никогда он так не скажет вслух, а думает все равно так. И спаси тебя бог ему поверить, работать с ним, сердце вложить. Тут–то и поймешь, что почем стоит. При первой оказии носом в грязь ткнет, душу растопчет и глаз выколет. А сам, не сомневайся, чистенький останется и бегом на собрание. Ох, любит ваш брат выступать, с народом общаться посредством публичного призыва, ох, любит!
— У тебя глаза целы, — сказал я.
— Чудом, — ответил Шутов. — Чудом спасся… Опять подковырнул?
— Твое здоровье! — я глотнул лекарственной влаги и закусил малосольным огурчиком. Гул в висках разросся до победного паровозного скрежета.
Петя засмеялся:
— А есть в тебе чего–то, москвич. Натура есть. Я вижу. И в милицию ты не побежал слюнявиться. За это — уважаю. — Он больше не взглядывал на часы, через смуглоту его щек просочился светлый румянец, как сыпь. — Я полночи ждал, думал, приедут. Ты все же извини за вчерашнее. Наверное, погорячился я, обознался.
— Ничего, — сказал я, — сосчитаемся.
— У тебя туалет есть в номере?
Я кивнул — вон, направо. Пока Шутов гремел бачком, я тупо глядел в окно. Жуткая навалилась усталость, как бревном придавило. Ничего не болело нигде, все рассосалось, вытянуло, но ноги и руки обвисли, налились ватой. «Самое правильное сейчас — лечь и уснуть», — подумал я.
— Слушай, Витя! — бодро возгласил Шутов, входя. — Давай мировую. Что, в самом деле. Не принимай близко. Говорю, обознался я… А знаешь что, пойдем со мной. Чего тебе в номере дуться на лампу. Пошли?
— Куда еще?
— Куда приведу. Не дрейфишь? Давай собирайся.
Я видел, что ему радостно, хорошо, он все забыл, простил и хотел, чтобы и я был рад и весел.
— Рубашку вон чем–то закапал, — сказал я.
— Витя, тебе нравится моя рубашка? Сделаем. Завтра будет у тебя такая. Слово — закон… Ну пошли, чего ты. Не маринуйся.
Пересилив себя, я встал, прибрал немножко на столе, натянул джинсы, время от времени натыкаясь на счастливое лицо Шутова, следящего за мной с непонятным буйным предвкушением. Вот человек — не человек, а двенадцать месяцев. Кто же довел его до мизантропической неврастении?
На улице я уперся:
— К твоим вчерашним друзьям не пойду!
— К друзьям? У меня таких друзей в тамбовском лесу полно. Сечешь?
От гостиницы мы свернули в сторону и углубились в скопище садов и пряничных домиков. Трудно было представить, что в таких домиках люди могли жить, заниматься обыденными делами, рожать детей, умирать. Здесь можно было только отдыхать и наслаждаться. Жизнь как бессрочный отпуск. Мудрость природы заключается и в том, что она создает такие уголки. Не для людей, конечно, для разнообразия. А люди пользуются. Понастроили пряничные избушки, окружили их садами и сидят, в ус не дуют.
Институт, в котором трудится мой друг Петя Шутов, к сожалению, никак не вписывается в этот пейзаж. И мои нынешние дела находятся в вопиющем и скорбном противоречии с этим звездным, прохладным вечером, с тягучим сливовым воздухом, с истомно дремлющей землей. Не оттого ли на душе кошки скребут? Как будто я пришел в храм и невзначай напакостил.
— И что? — окликнул я Петю, уверенно шагающего впереди. — Долго еще до места?
— Ха–ха–ха! Ты расслабься, москвич. Не колготись.