«Мильен» замечаний с самым строгим и снисходительным видом. Я научил ее играть в шахматы, и каждое воскресенье мы обязательно садились за шахматную доску. Мне приятно было смотреть, как она морщит лобик, как гримасничает, как волнуется, и я с нетерпением ждал момента, когда девочка поймет, что проиграла, взвизгнет от ярости и обиды, и ринется на меня врукопашную, сметая на пол фигуры и доску. «Хитрюга! Хитрюга!» Разъяренная маленькая фурия, она молотила худенькими кулачками, всерьез стараясь зацепить меня по лицу. Я уклонялся, просил пощады и испытывал мерзкое чувство, будто я что–то у кого–то ворую. Вбегала с кухни Наташа, утаскивала вопящую Леночку за собой, и вскоре та возвращалась — чинная, вежливая, чуть смущенная.
— Дядя Витя, я должна попросить у вас прощения.
— Что ты, ребенок. Мы же так весело боролись. Это же игра.
— Но ведь вы играли нечестно? Скажите, нечестно? Ведь нельзя же так играть, да?
Она смотрела так пытливо и с такой взрослой проницательностью (забавной, может быть), что казалось, она имеет в виду не шахматы. И если так, то она была права. Я играл нечестно.
В начале июня мы с Наташей проводили Леночку на дачу. Перед тем Наташа дала телеграмму мужу, но он не ответил и не приехал. Скорее всего, телеграмма его не нашла или нашла слишком поздно.
А Леночка ждала отца. Очень ждала. Она поминутно спрашивала: «Мамочка, ну где папа? Ну почему его нет? Я так соскучилась».
При этом бросала на меня злые, прокурорские взгляды. В чем она меня подозревала, догадывалась ли? Я неловко совал ей в руки конфеты, кулек с клубникой и боялся, что она сейчас швырнет все это мне в лицо. У нее хватило бы огня и азарта. Но ничего не случилось. Поезд гукнул и увез девочку в южные края. Представляю, как тяжко билось ее верное маленькое сердце–колокольчик. Наталья от меня отворачивалась и целый день была холодна и молчалива.
А ночью опять ревела во сне.
Этот июнь и половина июля были самым счастливым, самым упоительным нашим временем. Мы сблизились так, как, вероятно, не стоит сближаться двум людям — опасно. Уходя на работу, расставаясь, мы оба ощущали провал, разрыв в пространстве, точно нас разъединили навеки, и не меньше трех–четырех раз в день созванивались и разговаривали по телефону.
Разговоры наши были настолько бессмысленны, что коллеги мои, слушая, уже и хихикать перестали, а только пугливо переглядывались, когда я в очередной раз снимал трубку. Я видел красноречивые лица, и мне было наплевать на то, что я нелеп, смешон — дебил с седыми висками, сюсюкающий в трубку вкрадчивые слова.
Хоть убей, не могу вспомнить, о чем мы могли говорить по сто раз на дню.
Важен был не смысл слов, а ощущение непрекращающейся связи. Но и в этом мы, конечно, перебарщивали. Много любви, как много вина, не может вместить человеческий организм. Бывало, что Натальино лицо расплывалось передо мной в опостылевшую маску, металлические ее интонации вызывали зуд — это было пресыщение, и всегда в такие минуты, а то и часы, черной змеей вползала мысль, что пора, пора расставаться, пора обрывать. Блажен, кто не допил до дна.
Я мог предугадать каждый ее жест, каждое желание, знал, как она спит, ест, ходит; и по–прежнему не понимал, умна ли она, добра ли, правдива ли. Боже мой, как найти слова, чтобы объяснить это, хотя бы себе? Тут — самое зерно, самая суть, в этой чудовищной близости–непонимании: я чувствую, осязаю, вижу, я неистово хочу постигнуть — и не могу, слаб, ничтожен перед тайной, перед великой бездонностью и непроницаемостью женской души.
В одну из пятниц — мы договаривались уехать на выходные на дачу к моему приятелю — она не пришла ночевать. И дома ее не было. Последний раз мы разговаривали по телефону в конце рабочего дня.
Я остался в комнате один и разливался соловьем. Пел ей в трубку, как люблю, как изнываю от нетерпения скорее ее увидеть. Наталья говорила из кабинета, там были люди, но по голосу ее, по тону я понимал, что она рада все это слышать, весела, любит, нервничает оттого, что ей мешают ответить мне. И вот она пропала. В субботу ее тоже не было дома. И в воскресенье…
Тяжело мне было падать с горы, на которую я взобрался. Все повторилось: бессонная ночь, полная прострация, видения ужасных сцен измены. Вдобавок, левая рука, онемевшая ночью, днем распухла, покраснела, и весь я начал чесаться, будто покусанный комарами.