В самом начале навигации корабль нередко натыкался на отколовшиеся от ледяных полей глыбы, и тогда дряхлеющий корпус издавал зловещие скрежещущие звуки и стоны. Раньше такие столкновения повергали Генриха в ужас. «Старый большевик» был смертельно болен и годился только на то, чтобы перевозить заключенных, – он и по чистой воде передвигался с большим трудом, не говоря уже о том, чтобы расталкивать ледовую шугу. Крейсерская скорость парохода составляла одиннадцать узлов, но его паровая машина уже давно не давала больше восьми, да и то пыхтела при этом, как загнанная лошадь. С годами дым, вырывающийся из одной-единственной трубы, сдвинутой к корме, становился все чернее и гуще, ход корабля замедлялся все больше, а скрипы и стоны становились все громче. Тем не менее, несмотря на ухудшающееся состояние корабля, Генрих со временем перестал бояться моря. Он мог преспокойно спать во время шторма и научился получать удовольствие от еды, даже когда тарелки и вилки пускались на столе в пляс. Не то чтобы он вдруг стал храбрецом, нет, но место прежнего страха перед морем занял новый – страх перед своими сослуживцами-охранниками.
В свой первый выход в море он совершил ошибку, которую так и не сумел исправить и за которую товарищи так и не простили его. В сталинские времена охранники частенько вступали в сговор с
– Это не для меня.
Об этих словах он пожалел так, как никогда не жалел еще ни о чем. С этого момента он превратился в изгоя. Поначалу он думал, что бойкот не продлится дольше недели. Но он продлился целых семь лет. Временами, чувствуя себя на борту корабля, как в ловушке, со всех сторон окруженный океаном, он готов был сойти с ума от одиночества. Не все охранники насиловали женщин постоянно, но каждый из них хотя бы раз, но проделывал это. А вот ему так и не предложили возможности исправить свою ошибку. Давнее оскорбление так и осталось роковой оплошностью, поскольку подразумевало, что он не просто не был готов присоединиться к своим товарищам в тот день, а считал это в принципе неправильным и неприемлемым. Иногда, расхаживая ночью по палубе и отчаянно жалея о том, что ему не с кем перекинуться словом, он оборачивался и видел, как другие охранники собирались в кружок поодаль от него. Он различал лишь тлеющие огоньки их сигарет, которые казались ему красными глазами, с ненавистью глядящими на него из темноты.
Он перестал опасаться того, что море может поглотить корабль или что глыба льда вскроет корпус, как консервную банку. Теперь он боялся того, что однажды заснет, а проснется связанным по рукам и ногам, и сослуживцы поволокут его, как тех женщин, вырывающихся и кричащих, и бросят его за борт, в черный и ледяной океан, где он минуту-другую еще сумеет продержаться на воде, глядя, как тают вдали огни корабля.
Но сегодня, впервые за семь лет, былые страхи не тревожили его. Весь контингент охраны на корабле был сменен. Не исключено, что это было вызвано реформами, начавшимися в лагерях. Генрих не знал причины. Да она и не имела для него особого значения: все сошли на берег, все, до последнего человека, кроме него. А его оставили на борту, но в кои-то веки подобное неравноправие вполне устраивало его. Он попал в окружение новых охранников, которые не то что не имели причин ненавидеть его, а вообще не знали о нем ничего. Он вновь стал чужаком, незнакомцем. Анонимность устраивала его как нельзя лучше. Он чувствовал себя так, словно чудесным образом излечился от смертельной хвори. Получив возможность начать все сначала, на сей раз он вознамерился любой ценой стать частью коллектива.