И с такой невыразимой нежностью, с такой лаской женщина положила ладонь на голову гнома в ночной рубашонке, уводя его в спальню, что любой бы на моём месте позавидовал бы мальчонке и пожалел бы о том, что никогда уже ему самому не быть маленьким…
Надо сказать, что незадолго до этого случая приключилась со мной некая странность. Жил я в Апраксином переулке – буквально в нескольких минутах хотьбы от института и очень радовался такому экономию времени, неслыханному для большого города. И вот однажды и не заметил, как дошёл до жизни такой: каждый день перед концом работы начинаю с нетерпением поглядывать на часы и поторапливать время, чтобы, дождавшись звонка, примчаться в свою каморку, спрятанную в полуподвале старого, мрачного дома (немало таких же ветеранов, похожих друг на друга, сохранилось в этом районе города – тесно лепятся они на несколько кварталов, от Садовой до Фонтанки).
Вот и теперь: сегодня суббота и нетерпение моё удвоилось. Впереди до воскресного вечера целые сутки – моё время, которое у меня не отнимет никто.
От щербатых ступенек, ведущих в нашу контору, – всего-то полсотни шагов под арку, затем надо пересечь неширокую мостовую переулка, тут же, никуда не сворачивая, войти во двор – и вот она, узкая дверь под пожарной лестницей (в былые времена она вела в дворницкую).
В переулке неподвижно, словно дырявое бельё, висит холодный туман. Мне зябко, я дрожу на ходу: встречные, постоянно меняющие очертания, влажные клочья, кажется, пронизывают насквозь, будто я бесплотен.
В келье своей я запираюсь на крюк и сажусь к столу. Подоконник единственного окошка расположен вровень с самым низом глухого дворового колодца и на уровне моих глаз. Там, за стеклом, на голом, пустом асфальте беззвучно топчется туман.
Я достаю тетрадь и забываю обо всём на свете. В голове моей разворачиваются удивительные картины, загораются и гаснут видения, за спиной словно шепчутся какие-то тени; поток слов водопадом обрушивается на меня, и я смутно чувствую, что должен обуздать эту мощную стихию – подчинить, приручить…
Я пишу роман.
Порой меня несёт, точно щепку быстрым течением, – тогда косо летящие строчки, одна за другой, ложатся на бумагу, заполняя страницу. И вдруг поток наталкивается на преграду, разбивается, теряет силу – я останавливаюсь, прихожу в себя.
Кто сказал, что в человеке дух – властелин? Тело моё грубо напоминает о голоде. Я вскакиваю, расхаживаю по комнате и ем хлеб, много хлеба. Надо бы хоть согреть воды да попить чаю, но при одной мысли о ворчливой и назойливой старухе-соседке отказываюсь от этой идеи и запиваю хлеб холодной водой из графина. Стоит только высунуть нос за дверь, как она услышит, тут же явится и пристанет с разговорами. В свои двадцать четыре ещё мало чего изведавший в жизни, сложную смесь чувств питаю я к старой, неряшливой одинокой женщине: тут и жалость, и сочувствие к её судьбе, и неприязнь. Мне как-то всё некогда как следует с ней поообщаться, и я чаще всего молча переношу её причуды. Там, за моей дверью, узкий, унылый, холодный коридор, одновременно служащий кухней. Там газовая плита, над которой вечно сохнут какие-то тряпки; единственный кран над раковиной у туалета на всё про всё: для умывания, для стирки, для мытья посуды и полов; стены, зачастую сплошь покрытые влагой, – вечная напасть подвальных помещений в городе на Неве.
Вполне сумасшедшая идея эта: писать роман – возникла совершенно случайно. Шли унылые дни, я мучился сомнениями – как жить дальше? – настроение было хуже некуда. И вдруг… такая потрясающая, удивительная история!
На Малой Охте, рядом с железнодорожной насыпью, большое, белое птичье перо
И этот воробей… Где же отыскал он такое – размером побольше его самого – перо? И теперь занят важным делом: бросил на землю и наскакивает на него. И рвёт, и теребит, и выщипывает… А всё потому, что даже в большой город пришла весна – настоящая, с тающим снегом, кое-где с прошлогодними прелыми листьями и слегка парящей, медленно пробуждающейся землёй, – весна, от которой я уже отвык за годы студенчества в южном городе, а теперь вот она властно напомнила о себе.