Вчера они совершили дальний рейд на железнодорожный разъезд. Основательно обстреляли проходивший воинский эшелон, потом выдержали стычку с подоспевшей охраной дороги, а в конце концов все же взорвали часть полотна и домик дежурного, сожгли шлагбаум, повалили два телеграфных столба и, снова сдерживая наседавших немцев и полицаев, отошли в лес. Этот двадцатикилометровый переход так измотал бойцов, что ни один, похоже, не слышал их разговора, хотя большинство из них спали за тоненькой дощатой перегородкой.
— Так ведь стоит она. Вчера подходил к Сауличам, с вершины горы видел.
— Стоит, конечно, раз ты, мастер на все руки, поставил ее. Куда ж ей деться?
— Так ведь каждую ночь или я кого-то вешаю на ней, или меня самого…
— Тебя — более справедливо, — грубо отшутился капитан, поддаваясь наплыву какого-то сонного легкомыслия. Обычно с Отшельником он говорил серьезно и уважительно. Даже в тех случаях, когда тот раздражал его своей религиозной смиренностью и нежеланием идти в бой вместе с отрядом.
— Так ведь каждую ночь… — прошептал Отшельник голосом измученного, отчаявшегося человека, и только сейчас Беркут понял, что он пришел сюда не ради душеспасительного ночного разговора. — Понимаешь, закрою глаза — и вижу прямо перед собой все три петли. Открою — тело болтается. Словно наяву.
— Будь моя воля, я бы тебя, Отшельник, откомандировал из войны куда-нибудь в глухой тыл или вообще комиссовал, как слишком впечатлительного, — покряхтел Беркут, поднимаясь со своей лежанки. — Но это невозможно. К тому же слишком много развелось вас на этой войне, впечатлительных. Только впечатлительность эта почему-то вызывает у вас не потребность сражаться, а желание тихо и непорочно отсидеться. Не знаешь, почему вас оказалось так много?
— Но ведь стоит она, виселица, — словно не слышал его Отшельник. — А покуда стоит виселица, будут и висельники. Как же так: стольких на ней перевешали на устрашение всего лагеря, всей округи, а она стоит себе?! Стоит и стоит…
— Вот пошел бы и повалил ее! — Какой уж тут сон? Беркут помассировал лицо, размял плечи и, набросив шинель, вышел за порог.
Да, действительно, минут тридцать назад шел дождь. Сыро и холодно. Влажная земля уже покрывается серебрящейся изморозью. Мимо сонного месяца, словно мимо задремавшего пастуха, медленно двигалась целая отара мелких черных тучек, сливаясь где-то на горизонте в большое крабообразное, с антрацитовым отливом, облако.
— Так что ж мне делать, Беркут?
— В смысле?
— Ну, с виселицей этой? — терпеливо, покорно напоминает Отшельник.
— Раз петля и во сне натирает тебе шею, пойди и сруби виселицу. Или сожги. А еще лучше — сначала повесь на ней барона фон Штубера, а затем уже сожги.
— Охрана там всенощная, не смогу я один.
— Да что ты говоришь?! — ехидно молвил Беркут. — Значит, опять-таки надо браться за оружие и сражаться?! Но тебе, богомольному, это не по нутру. Ты, конечно, решил, что она рухнет под тяжестью твоих молитв и проклятий? Но, как видишь, никакие громы-молнии Господь Бог посылать на нее не торопится почему-то…
— Свечой в рану тыкаешь, Беркут, — вышел вслед за ним из домика Отшельник. — Я же к тебе пришел, как на исповедь у виселицы. Там часовой. Всю ночь. Пойди, подступись.
— Что ты басишь, как протоиерей? Людей разбудишь. Кстати, где наш часовой?
— Здесь я, товарищ капитан, — отозвался кто-то из-за валуна. — Красноармеец Корбач. Этот человек попросил…
— Понятно. Он кого угодно упросит. Так вот, врешь ты, дезертир Гордаш, что пришел с исповедью. Не исповедаться ты будешь, а станешь просить, чтобы мы уничтожили виселицу. Чтобы мы, рискуя головой, уничтожили ее, а ты мог спокойно спать в своей пещере до тех пор, пока тебя снова не схватят и не «попросят» возвести еще одну. Специально для Беркута. Вот тогда ты, мастеровая душа твоя, действительно постараешься. Успеть бы налюбоваться твоей работой.
— Жестокий ты, капитан.
— Разный я, красноармеец Гордаш, разный. И сердобольный, и жестокий. В зависимости от обстоятельств. От обстоятельств, понимаешь? Корбач, поднимай людей. Здесь остаются Анна, радист и четверо новеньких. Все остальные — вниз, к машине. Быстро!
— Что за блажь?! — проворчал кто-то уже проснувшийся однако объяснять ему что-либо или оправдываться Беркут не собирался: приказ отдан, и его следует выполнять.
Капитан посмотрел на часы. Десять минут первого. Значит, в час они выедут. К двум подъедут к селу. К рассвету нужно вернуться. Времени в обрез.
— Корбач, передай всем: форма — вермахтовская, каски. Из оружия: два пулемета, гранаты и побольше патронов.
Он пошел к роднику и, пока бойцы готовились к операции, снял китель, обмылся по пояс, наслаждаясь ощущением пронизывающего, постепенно охватывающего все тело, холода. Это «омовение» уже воспринималось в отряде как ритуальный обряд командира перед сложной операцией, по поводу которого придумано добрый десяток шуток-подковырок и всевозможных предположений.