Неужто он снова ошибся, и граф безумен, ибо только безумный может призывать собственных крестьян к бунту против полицейских и адъютанта градоначальника в сорока верстах от Первопрестольной!
– Матвей Александрович… – не узнавая собственного голоса, заговорил Толстой. – Одумайтесь! Теперь не арест… Мне лишь приказано доставить вас… Для дальнейших переговоров. Там, Бог даст, и уладите дело миром с Дмитрием Васильевичем… А к чему мужиков своих зовете – так истинный арест, каторга… Сибирь…
Толстой оглядел до предела сузившийся круг и снова перевел взгляд на Мамонова.
– Себя не жалеете, их-то за что? Этого… Или этого… Или того, что с косой, их в Сибирь-то за что?
Толстой почти обреченно указывал пальцами то на одного, то на другого прижимавшего его мамоновского мужика.
Тишина. И только хруст шагов по мелкому песчанику все стягивающихся к барскому дому мужиков.
«Конец!» – пронеслось в голове у Толстого, и поручику показалось, что его сознание отключилось, перестало воспринимать все, происходящее вокруг. Теперь он размышлял только, станет ли рыдать Лизанька, когда ей сообщат о его ужасной кончине, или отправится на домашний маскерад к Татищевым, отдав Стромину и Ерофееву обещанные ему мазурку и котильон. Будет ли Лизанька носить траур или старики Пекарские сочтут неприличным девице дочери носить траур по безродному поручику, который-то и женихом объявлен не был и объявлен вряд ли быть мог…
Сознание успело-таки нарисовать картинку – подле еще сырой могилы бледная и невыразимо прекрасная, одетая в черный капор Лизанька, в голос причитающая о нем. И посреди этих, почти явно слышимых Владимиром Ивановичем причитаний Лизаньки у его могилы отчего-то раздался голос графа Мамонова.
– Стойте, православные!
Поручик вздрогнул и вернулся к действительности. К действительности, в которой от него до ближнего мужика с топором оставалось не более шага.
– Стойте! – еще громче повторил Мамонов. – Не арест это! Совсем не арест. Поручик меня в том заверил. Не правда ли, Владимир Иванович?! – обратился к Толстому его пленник.
Толстой кивнул. Как ему самому показалось, невозможно медленно кивнул.
– Владимир Иванович подтверждает, что не арест это, – снова заговорил Матвей Александрович. – И князь Васильчиков, подольский наш уездный предводитель, подтвердит…
Не слышавший, о чем идет разговор, но до смерти перепуганный князь Васильчиков из оконца своей кареты быстро-быстро, как китайский болванчик, закивал головой.
– Ступайте работать, православные! Работать ступайте! Теперь оно самая страда! Едем, поручик! – махнул рукой граф. Заколол свой полувоенного кроя сюртук прежде использованной в виде печати камеей и столь решительно открыл дверцу княжеской кареты, что уездный предводитель вжался в противоположную дверцу. – Едем!
Покидать свое поместье в арестантской телеге даже арестованный граф Мамонов не собирался
17. Тюремная «маркиза»
(Ирина. Январь 1929 года. Москва)
Из-за выгороженной некогда для калмычки и до сих пор не заселенной загородки выходят незнакомые люди в голубых фуражках с красным околышем. А за ними с полными ужаса глазами Ильза Михайловна: «Девочка моя! Боже, что будет, моя девочка!»
– Гражданка Тенишева? – повторяет старший из этих синефуражечников. – Вы арестованы!
Комнату обыскали и опечатали еще до моего прихода. В стопке отложенного для конфискации имущества глазами ищу рукопись N.N. – мало ли что могут теперь пришить даже искусствоведческой рукописи, если захотят. Но страниц с почерком моего любимого не видно. Среди предназначенных для конфискации вещей отпечатанный мною текст «макизовской» брошюры доктора Дрекслера «Предохранительные средства в современном браке. Издание одиннадцатое, дополненное». Пока в октябре печатала первую часть, до корней волос краснела, в декабре, по ходу печатания второй части, уже и для себя кое-что усвоить старалась. В этой же стопке текст брошюры Левенфельда «Гипноз и его техника». Не выпустит «Макиз» к сроку свои книжки, ох не выпустит!
Теперь роются в моей сумочке. После кошелька и ключа достают камею. Сейчас конфискуют. И припишут мне ограбление Патриаршей ризницы в 1918-м, о котором в свой первый приход в наш дом рассказывал N.N!
Ах, вот откуда я помню про ризницу, которую Хмырь «в восемнадцатом» брал, если, конечно, сам Хмырь мне не приснился. Но не приснились же мне эти валенки, которые теперь на моих ногах. В восемнадцатом мне было девять лет, может, хоть это остановит следователей. Но укрывательство краденого вполне приписать могут.
– Я сама хотела отнести, сдать… Историческая ценно… – начинаю лепетать, с трудом разжимая растрескавшиеся губы, но синефуражечник разочарованно машет рукой.
– Камень. – И откладывает в сторону.
Чувствую, что у меня опускаются плечи. Можно выдохнуть.
– Ильза Михайловна, возьмите вашу брошку, – выделяю голосом слово «вашу». – Спасибо, что дали поносить.
Все понявшая И.М. быстро прячет бесценную камею в карман. Пролетарский поэт Мефодьев Иван стоит на пороге своей комнаты – недавнего обиталища Елены Францевны – и протягивает мне узелок, связанный из застиранной наволочки.