— Ну, что вы?!
— Можно?
— В принципе все можно!
— Нет, серьезно.
— И я серьезно...
Ну, и так далее...
Выяснилось, что живет она одна, совсем одна, и совсем недалеко от вокзала, что завтра выходной и она ничем не занята, да и вообще «свободна, как птица».
«Понравится — останусь! — уверенно сказал себе Белоусов. — А что?! Вот возьму и останусь. Везде живут люди. А тут прекрасные люди. Она — прекрасна! Они там думают, что я размазня какая-нибудь, не способен на решительный поступок, ничего стоящего из себя не представляю. А я докажу! Вот так: «Прошу уволить по собственному желанию». И — никаких объяснений. Заявление — почтой. Подумаешь — замредактора! Важность какая! А мне плевать. Пускай дерутся за это кресло. Тоже мне... Есть кое-что поважнее. Вот останусь, тогда будете знать, что такое «человек без стиля». Середнячки несчастные...»
После закрытия ресторана он ждал ее около часа в пассажирском зале, не испытывая ни нетерпения, ни досады, ничего, кроме какой-то дурашливой и сладкой гордости и облегчения.
Когда они оказались на улице, он не преминул поцеловать ее. Она не сопротивлялась и только, не обидно отстранясь, прошептала:
— Подожди... Не надо.
Она была теперь другой. В облегающем пальто и меховой шапочке она выглядела как-то обыкновенно, как все, и даже казалась ниже ростом. Но Белоусов не разочаровался.
Мороз сразу и сильно отрезвил его. Вернулось то меланхолически-равнодушное состояние в котором он пребывал в первые минуты сидения в ресторане и которое иногда теми, кто не знал Белоусова, отождествлялось с высокомерием. Он чувствовал себя хорошо.
Она действительно жила неподалеку. Возле ее дверей на втором этаже ему опять захотелось поцеловать ее; им овладевало нетерпение. Она засмеялась и сказала — «примерзнем друг к другу, осторожно!»
В комнате было тепло. Они пили неумело приготовленный кофе с коньяком, что-то рассказывали друг другу — конечно, какой-то вздор, — смеялись, целовались. И Белоусов опять испытал уже испытанное сегодня: свет, дым и мифические слова «эвридики, эвридики».
Потом их головы были рядом на подушке.
Она гладила его волосы и повторяла «милый, милый». И он вдруг подумал — «ведь она пожалела меня». Эта мысль настолько обеспокоила его, что во рту появился горьковатый привкус. Да, это ясно: она его пожалела. Ну, с какой бы стати она так смотрела на него с самого начала, как только он появился? Она, такая красивая, видная, ладная, так красиво стоящая за своим прилавком, как она может быть совсем одна? Кто поверит? Да возле таких всегда рой целый кружится, это дважды два. Вон — сегодня! Ни на минуту не присела! И ладно бы отпускала все время свой товар, а то ведь — то с одним переговорит, то с другим. А с некоторыми шепталась! Зачем же ей он, обыкновенный случайный человек с поезда, «человек без стиля»? Объяснение только одно: он жалок. Его пожалеть хочется. Да — худ, бледен, невыразителен, нерешителен, хоть и хорохорился — как тут не пожалеть? Вот тебе и выделила, и отличила. Сказала же ей официантка: «Приласкать охота... худой, больной... Свой...» Стоп: а почему «свой»? Ах да, у нее эта опухоль. Но ведь доброкачественная! В самом деле давно могла бы избавиться. Вот-вот: она больна, он болен — свой! Что ж, она так всех хилых и невзрачных и привечает, что ли? Да чепуха! Не может быть! Не похоже! Не мнимая его болезнь растрогала ее, а именно то, что он жалок. И болтовня его была жалкой, и кутеж этот, и стихи — господи, как стыдно! Но почему стыдно-то? Ведь потому стыдно, что вел себя по-дурацки — пошло и жалко. А не потому, что жалела.
Горьковатый привкус усиливался. Захотелось поднять голову, сесть, сказать что-то, что-то веское и серьезное, что-то немедленно выяснить. Но не было сил пошевелиться, отстранить ее руку, оборвать этот шепот «милый-милый»...
Какая-то тихая, робкая ярость шевельнулась в нем. Еще никто никогда не унизил так. Не замечали — да, презирали — да. Но чтобы прямо бросить в лицо: вижу, дескать, как ты жалок, — такого не было. Даже та шизофреничка из Житомира, в минуты очередной мрачности преподававшая, что «любить что-то нужно, друг мой, и что-то ненавидеть — это кардинальное условие полноценности», даже она не осмелилась, постеснялась. А эта, так называемая Арта... Что там у нее за опухоль, в конце концов? Где? А может, и не доброкачественная? А может, потому и не идет в больницу, что уже бесполезно?.. Спросить. Вот взять и спросить. Пусть поймет, что нельзя вот так, безнаказанно...
«А что, если я с ума схожу? — подумал Белоусов. — Ведь бывает, рассказывали. Лежишь себе, тихо и спокойно, и сам не замечаешь, как постепенно...»
Нет-нет. Она — прекрасный, добрый человек. Искренняя. Без всякого сомнения. Ведь хорошо ему? В том-то и дело. Сладко. И не сил нет, а желания нет подниматься, что-то говорить, выяснять. Что в самом деле выдумал! Да еще и мстить. С ума сойти... Разве кто-нибудь когда-нибудь его пожалел, говорил ему такие слова? Даже мать родная, которая откупилась кооперативной квартирой... Арта. Он должен быть ей безмерно благодарен, и он благодарен...