Я знал его почти тридцать лет – в институте, дома на Щербаковском, дома на Карповке, в будни, в праздники, на людях и наедине, в официозе и в доме отдыха, в здравии и в болезни, в подъеме духа и в унынии и в болезни, – но никогда я не видел его небритым. Я мог бы снова сказать о белоснежных манжетах – это про него, – про обязательный запах мужского одеколона, про множество внешних атрибутов, свойственных нашему учителю. Но дело все-таки не в форме, а в содержании. Петербург – северный город. Москва, да, пожалуй, и вся Россия отмечают некоторую холодность петербуржцев в стиле общения да и в сердечных привязанностях. Пожалуй, они не так уж не правы. Что поделаешь, мы, петербуржцы, не склонны с первого дня знакомства переходить на «ты». Мы не поощряем московское: «Давай проще, ты Леня, я Петя, зачем нам отчества, правда?» Ан нет, неправда! Отчества нужны. Это уважение к предкам и к традиции. Так учил нас Леонид Федорович.
Ах, дорогой мой Мастер! Как он великолепно балансировал на грани пафоса и пародии! Парадокс был его коньком. Он соединял несоединимое, давал новый смысл общеизвестному, опровергал очевидное.
«Дорогие мои! – говорит он. (Он всегда так к нам обращался, никогда не произнося слово „товарищи“ или, тем более, „ребята“.) – Дорогие мои, мы с вами можем изучить систему Станиславского и овладеть его методом. Мы можем проявить молодую энергию и гражданский темперамент, но искусство начнется только тогда, когда ко всему этому добавится еще одно необходимое качество – изящество! Без него искусства нет».
«Дорогой мой, – говорит он мне у себя дома, когда я уже известный артист в театре Товстоногова, а он (по возрасту и по здоровью) почти отставной профессор, – я жалею, что не сделал гетевского “Фауста”. У вас на курсе или потом в театре. Я предложил бы тебе сыграть Мефистофеля. Знаешь, как я представляю себе Мефистофеля? Фрак, копытца, рожки на голове и три сталинских или, как они теперь называются, государственных премии на лацкане. Очень серьезный. И очень убедительно говорит. Черт!»
Как сейчас, вижу его – в черном длинном пальто, черной, лихо заломленной шляпе, в перчатках – он идет по Моховой улице к нашему институту, и все, что движется – машины, студенты, служащие с портфелями, рабочие, волокущие какую-то железную трубу, – все это не совпадает с его ритмом. А вот архитектура Питера, даже облупившаяся, дома, дворы и арки этого города, прекрасное противостояние двух великолепных серых зданий старого ТЮЗа и Театрального института (Моховая, 34 и Моховая, 35), и любой кусок набережной Фонтанки, по которой идет он от своего дома в Щербаковском переулке, и чугунная решетка, Инженерный замок и Летний сад на другом берегу – все это великолепный фон для стройной, несмотря на возраст, фигуре нашего Учителя.
Евгения Владимировна произносила слово «очень» без мягкого знака– «очен». В ее речи вообще было немало особенно произнесенных слов. При невероятной четкости и внятности каждого звука. Это была актерская речь петербургской театральной сцены.
Известно, что была она замечена В.Н.Давыдовым и уроки речи получила от него. Была актрисой Большого драматического театра, играла вместе с великим Н.Ф.Монаховым. Старые актеры БДТ помнили Женечку Карпову и всегда передавали ей через меня приветы. И больше почти ничего не известно. Евгения Владимировна никогда не говорила о себе. В 44-м году, после снятия блокады, она, оказавшаяся с семьей в крайнем материальном и моральном неблагополучии, стала вести драматический кружок художественной самодеятельности в университете. В 51-м году кружок назывался уже студией (а среди студентов проще – Драмой) и поразил Ленинград постановкой гоголевского «Ревизора». Об Игоре Горбачеве, Рожановском, Барском, Тарееве, Благовещенской – исполнителях главных ролей – писала критика, поглядеть на них ездили в отдаленные Дворцы культуры толпы желающих. Довелось и мне, девятикласснику, поглядеть на самодеятельных артистов, и я был поражен. Когда в 52-м году меня не приняли в Театральный институт, я кинулся на юридический факультет ЛГУ, был принят и в первый же месяц учения поступил (по конкурсу!) в студию Карповой.
Картинка воспоминаний, возникающая перед моим внутренним взором, двоится. Изображение все время не в фокусе. Это потому, что никак не могу совместить разруху, неустроенность нашего быта, грубость вкусов и манер, царившую среди моих ровесников, и то присутствие благородного Духа Театра, которое наполняло длинную комнату в шесть окон на первом этаже скучного здания в грязном закоулке одного из внутренних дворов университета.