Затем опять показалось солнце, высветляя на тротуарах мокрые озябшие листья, и запах палых листьев, острый осенний запах будоражил душу и заполнял ее ни с чем не сравнимой тоской, словно люди, бредущие в сумерках по осеннему городу, были не действительностью, а дорогим воспоминанием.
Нынешняя осень было особенно радостной и светлой. Ликующей. С каждым днем все яснее виделась гибель лета, и осень торжествовала победу над умирающим противником в упоительной желтизне и оранже...
Наш неосвещенный подъезд в сумерках напоминал одновременно беззубую разинутую пасть и пустую глазницу.
Я понимала, что это завершение неповторимого дня, и старалась придумать для него такое же прекрасное многоточие, но, подойдя к подъезду, обнаружила, что ничего не получается, и почему-то сказала:
- Вот таким образом. Ну, я пошла...
- Это отец поднял трубку?
- Брат. Хороший брат, качественный. Ленинский стипендиант. Не то что я. У меня по литературе тройка. Кажется, я опять начала... Ну, я пошла!
- А отец хороший?
- Еще лучше брата. Он художник-декоратор в театре. Хороший художник и отец хороший, вот только жениться вздумал.
- Ну и пускай...
- Не пущу!
- А ты злюка! - Он засмеялся.
- Ну, я пошла?
И тут случилась первая неожиданная вещь.
- А можно я буду тебе звонить, когда мне будет не слишком весело? спросил он небрежно, прищурившись.
И тут случилась вторая неожиданная вещь.
- Нет, - сказала я. - Лучше я позвоню вам, когда мне будет н слишком грустно...
Сегодня вечером папа уходил. Мы в первый раз оставались вдвоем.
Он щеткой чистил в коридоре туфли, а мы торчали тут же: я сидели на табуретке, а Максим стоял, прислонившись к косяку, - и молча следили за его движениями.
Папа был веселым и бодрым, во всяком случае, казался таким. Он рассказал нам два анекдота, а я в это время думала, что вот он уходит, а вещи его пока остаются, но потом он их, конечно, будет постепенно уносить, как это у людей делается.
Не унесет только мамин портрет со стены, его любимый портрет, где мама нарисована фломастером вполоборота, как бы оглянувшись, с длинной сигаретой в длинных пальцах. Этот портрет нарисовала мамина приятельница - журналистка тетя Роза. У нее была кошка, которая начинала плакать, услышав песню "Синий платочек". Да что это я - была! Есть. И кошка есть, и тетя Роза есть...
Сегодня папа уходил.
Он, конечно, будет часто приходить и звонить, но никогда больше не зайдет поздно вечером в нашу комнату, чтобы поправить одеяла на своих дылдах.
Сегодня папа уходил к женщине, которую он любит.
Он дочистил туфли, снял сетку с гвоздя и весело сказал:
- Ну, пока, пацаны! Завтра позвоню.
- Ну, давай! - в тон ему бодро сказал Максим и открыл дверь.
На лестничной площадке папа еще раз приветственно помахал рукой.
Когда захлопнулась дверь, я заорала. Признаться, я с нетерпением ждала этого момента, чтобы нареветься за милую душу. Я плакала взахлеб, сладко, горько, с подвываниями, как плачут маленькие дети.
Маким с силой прижимал мое лицо к своей фланелевой рубашке, так, что трудно было дышать, без конца гладил меня по голове и тихо, торопливо повторял:
- Ну все, все... Ну хватит, хватит... - Он боялся, что отец еще не вышел из подъезда и может услышать мой концерт.
Я замолчала, и мы долго слонялись по комнатам, не знаю, за что взяться. В животе у меня ныло.
Так мы дотянули до одиннадцати. Потом Максим постелил мне в отцовской мастерской, что означало мое вступление в права хозяйки комнаты, загнал меня в постель, погасил свет и вышел.
Надо было чем-то заняться. Я решила поразмышлять обо всем этом. Заложила руки за голову, закрыла глаза и приготовилась. Но сегодня у меня ни черта не получалось, все как-то разваливалось, как большое белое пузо той снежной бабы, которую мы с отцом возвели прошлой зимой у нашего подъезда. Я думала обо всем сразу и ни о чем. Не успевала я подумать об одном невыносимом происшествии, как на меня наскакивали мысли о другом, таком же нестерпимом и немыслимом.
Я вообще-то не могу думать сразу о нескольких предметах. Я выбираю один, тот, что мне сейчас больше интересен, и начинаю его обдумывать. Причем ни в коем случае не выхожу за рамки этого предмета.
Потом я мысленно говорю себе: "Ну, об этом - все. Валяй дальше" - и приступаю к другой теме.
Например, когда я думаю о папе, я могу думать о его мастерской, о театре, о декорациях к новому спектаклю, о рубашке, которую ему надо погладить к премьере.
О том, что после премьеры в служебном гардеробе он галантно поможет надеть пальто Наталье Сергеевне - ассистентку режиссера, и поведет ее к нам домой. Пить чай.
И они будут пить чай в той комнате, где висит мамин портрет. Там мама, как бы случайно оглянувшись, удивленно смотрит, держа в руках навесу руку с только что закуренной сигаретой.
И при всем том мне в голову не придет начать думать о маме. Мама - это особая, громадная, тысячу раз обдуманная область мысли. В ней водятся журналистские симпозиумы, в которых мама летит в неразбивающихся самолетах и везет мне ручку с купальщицей(повернешь ее вниз - женщину заполняет синий купальник, вверх - купальник как рукой сняло)...