Миреле вышла из гостиной и уныло направилась через соседнюю темную комнату в столовую: ей казалось, что необходимо здесь кого-то разыскать. «Ах да, нужно ведь разыскать акушерку Шац».
Но у дверей соседней темной комнаты она наткнулась на бывшего жениха и его родителей, стоявших возле Нохума Тарабая, и шарахнулась обратно.
До слуха ее долетело, как отец Вовы толковал Тарабаю:
— Коли тот отдает нам старшую дочку… Коли тот говорит: вот вам приданое — делайте с ним что хотите…
А мать подхватывала со слезами в голосе:
— Пошли вам Бог здоровья, реб Нохум, — уж возьмите вы к себе эти деньги… Не хочу больше держать у помещиков — поплатились раз, и будет.
Миреле вернулась в гостиную и, пройдя оттуда в столовую, застала акушерку странно возбужденной и навеселе; от нее противно пахло вином.
— Ну что ж, Шац, вы, кажется, сегодня совсем не намерены вернуться домой?
Они оделись и поехали домой; сидели рядышком в старых санках реб Гедальи и под мерный стук копыт уносились в ночь, окутавшую сонное село.
Тихо, с глупо-растерзанным видом всхлипывал, погоняя лошадей, мальчишка-кучеренок; он был в обиде на здоровенных, отлично одетых кучеров, которые в кухне и на конюшне изводили его, толкая от одного к другому и щелкая при этом по голове.
Подвыпившая акушерка Шац в пути как-то очень уж много хохотала и болтала.
Миреле сидела возле нее в глубоком унынии. Она глядела в ту сторону, где фонари сахарного завода стояли терпеливо на страже возле каменных складов рафинада, и чувствовала пустоту тех дней, что уже миновали, и тех, что начнутся с завтрашнего дня. «Ведь уж теперь конец? Все кончилось?»
Когда она наконец подъехала к своему крыльцу, тихонько постучала в кухонную ставню и так же тихо вошла в дом, Гитл, услышав из спальни осторожные шаги в столовой, крикнула ей заспанным голосом:
— Там, на столе, телеграмма… от отца…
Миреле подошла к столу и развернула телеграмму:
— Он приезжает… завтра днем…
Она почему-то не отправилась к себе в комнату, а села на диван, не выпуская из рук телеграммы; впервые за все это время принялась она думать о реб Гедалье.
Ведь она, в сущности, не любит даже его, отца своего. Ей лишь мучительно жалко его: и оттого, что он болен застарелой болезнью, на которую давно уже указывали ему врачи, и оттого, что так неудачны и запутанны его дела…
Говорят, что он истратил уже уйму своих собственных денег и спустил весь капитал, полученный в наследство от тестя… Возможно, что он стоит теперь перед настоящим крахом… Но она, Миреле… Она сама несчастна и не способна ни к какой работе…
Она ничем не может ему помочь.
Уже побелели щели ставень, когда Миреле наконец разделась в своей комнате и легла в постель. Где-то далеко, в предрассветной напряженной тишине, обнявшей спящий городок, позванивали бубенцами возвращающиеся домой почти порожняком сани, очевидно, Бурнесов, и какая-то словно послесвадебная грусть была в этом звоне. А Гитл вдруг почему-то стала у себя в комнате одеваться ни свет ни заря и потом принялась хлопотать в столовой при свете лампы. Просто удивительно: эта немолодая, молчаливая, упрямая женщина втайне не переставала любить своего бестолкового мужа и тосковать по нем. Весть о его возвращении сильно ее взволновала: она провела беспокойную ночь и теперь суетилась по хозяйству, чтобы скоротать время до приезда мужа.
Глава седьмая
Реб Гедалья Гурвиц провел в кругу семьи субботний день и чувствовал себя здесь очень уютно. Вечером весело поглядывал он из-под золотых очков на близких знакомых и бывших компаньонов, пришедших с ним повидаться, и временами даже отпускал шуточки: за границей, мол, принимали его за молодого человека и хотели даже сватать ему невест…
За время пребывания за границей он сильно исхудал и лицо у него потемнело, как у давно отошедшего покойника; он привез с собою множество бутылочек с лекарствами, маленькую никелевую машинку для вдыхания паров и анализ, свидетельствующий об опасном, хотя и скрытом недуге. Бутылочки скучной вереницей стояли на окне в кабинете и безмолвно напоминали о равнодушных минах заграничных профессоров…
— Что для них человеческая жизнь? — Пустяки…
По поводу же анализа здешний весьма популярный фельдшер, человек очень молчаливого нрава, заявил кому-то из выздоравливающих пациентов:
— Видно, рак у реб Гедальи — не иначе.
Плохо чувствовали себя теперь люди при встрече с реб Гедальей: как-то не ладился у них разговор. Всякий раз, когда кто-нибудь в обществе называл его болезнь ее настоящим именем, присутствующие сплевывали в сторону и удивлялись:
— Ведь совсем не старый человек: в самом деле — и пятидесяти еще нет.
Но он не обращал на эти разговоры внимания: бестолково порывался он вести злополучные свои дела и несколько вечеров подряд, запершись в кабинете с родственником-кассиром, проверял старые и новые книги.
И каждый раз, когда поздно ночью прерывал работу и выходил с кассиром в освещенную столовую, у него было расстроенное лицо и рассеянно глядящие, красные, возбужденные глаза; он быстро покусывал палец в суставе и прерывал размышления словами:
— Да, дело плохо… нечего говорить…