Читаем Когда всё кончилось полностью

Единственной дочкой-баловницей росла она в доме Гедальи Гурвица… Все ей чего-то хотелось — и вот на семнадцатом году стала она невестой Вовы Бурнеса… Но этого было ей мало — и она уехала в город и начала учиться, как другие девушки… Но не помогло и это — она вернулась домой и как будто увлеклась здесь Натаном Геллером… Но неудовлетворенность все оставалась, и все думалось ей, что будущая жизнь должна быть совершенно иною. Как-то раз сказала она Натану: «Из этого ничего не выйдет; лучше бы вам отсюда уехать». А жениху своему отослала обратно тноим… Снова освободилась от уз, вернулась к ней померкшая было воля… И вот бродит она целыми днями по окрестностям города, а Липкис ковыляет за нею… А теперь сидит здесь, у акушерки Шац, живущей уже второй год в чужой хатенке, на глухой окраине деревушки.

Как будто никаких особенных горестей не было ни в ее жизни, ни в жизни акушерки Шац. Но и никакими особенными радостями не тешила их обеих судьба, и потому нельзя без грусти думать о себе и об акушерке Шац, о безвестных юных годах ее, проведенных где-то в Литве, в кругу безвестной семьи, и хочется тихо сказать: «Знаете, Шац, вы странный человек».

— Шац, вы как думаете? Мне кажется, вас так и в гроб положат с этой иронической усмешечкой на губах.

Акушерка, взяв гильзу из коробки, набила себе новую папиросу. Закуривая ее над лампой, она искоса взглянула на насупившегося Липкиса и улыбнулась насмешливо-примирительно:

— Странности есть у каждого.

Она, по-видимому, собиралась рассказать о человеке, вся жизнь которого была вереницей странных поступков. Она могла бы порассказать немало об этом знакомом своем, одиноком, молодом, полном сил писателе Герце, пишущем по древнееврейски: летом околачивается он всегда где-то в глухой, заброшенной швейцарской деревушке, а зиму проводит в маленьком литовском городишке, где его покойному деду-раввину давно уже поставлен памятник на общественный счет.

Очень похоже было на то, что акушерка потерпела крушение именно в любви своей к этому юноше, уже разуверившемуся во всем, и какая-то неприятность вышла у них два года назад; тогда пришлось ей скрепя сердце покинуть родной городок и переселиться сюда, на окраину глухой деревушки.

Миреле придвинула стул ближе к кровати, где удобно уселась акушерка. А мысль Липкиса занята была будничными расчетами: «Мать все толкует, что нужно сшить себе хоть полдюжины рубах… Эх, сколько ни зарабатывай, в конце концов не хватит даже на то, чтоб в будущем году зимой поехать в губернский город…»

И когда эта мысль перестала наконец сверлить его мозг, он заметил, что Миреле, наклонившись, вглядывается с жадным любопытством в лицо акушерки и ловит слова, которые та медленно цедит, выпуская их изо рта вместе с клубами дыма.

— Вы спрашиваете, Мира, пишет ли Герц? Да он, во-первых, слишком умен и до глупостей не охотник, а во-вторых… — Она затягивается покрепче папироской, так что красный огонек освещает все ее лицо, выпускает дым изо рта, и губы ее складываются в удивленную и обиженную гримасу: — Очень нужны мне, в самом деле, эти письма его — подумаешь тоже…

На лице Липкиса появляется насмешливое выражение, говорящее: «Еще бы, акушерке вообще не нужно то, чего у нее нет и никогда не будет».

Хотелось бы ему, конечно, отплатить ей этим замечанием за давешние слова: «Ох, беда мне с вами, Липкис, да и только»… Но он сдерживается, глядит с ненавистью на ее возбужденное лицо и молчит.

Так тихо в этой хатенке акушерки, где светится огонь в такой поздний час. Должно быть, уже очень поздно. Ночная тишина ноет во всех оставшихся в тени уголках, и слышно лишь, как Липкис опирается головой о прутья кровати и как медленно гаснут те строго обдуманные слова, которые акушерка Шац роняет в тишину, рассказывая о своем знакомом:

— Еще два года назад он, иронизируя сам над собой, сказал: писать днем — это просто стыдно, стыдно и перед собой, и перед целой массой земляков, которым это совсем не нужно. Оттого он делает это лишь по ночам, когда люди спят. Ночью, — говорит он, — человеку как-то не так стыдно… И при этом он улыбается и молчит… Ему ничего уже, — говорит он, — не осталось, как только улыбаться и молчать.

По комнате реет блуждающая тень этого заброшенного в глушь юноши, и чудится: где-то близко, в углу комнаты, стоит он сам, статный, чуть-чуть согнувшись; у него светлые, недавно остриженные волосы, и такие же светлые короткоподстриженные усы; спокойно глядит он улыбающимися глазами и слушает, как рассказывает о нем акушерка Шац:

— Наверное, бродяга этот околачивается нынешней зимой в маленьком глухом литовском городишке и блуждает там в туманные дни с утра до вечера по далеким снежным полям.

А Миреле возвращается мыслью к себе и не слышит, как акушерка рассказывает, что знакомый ее никогда не ведет разговоров с интеллигентными людьми и сторонится даже простых евреев-горожан. Но если где-нибудь далеко от города попадается ему навстречу мужик, он останавливается и вступает с ним в долгую беседу:

— Из какой деревни? Есть ли жена и дети? На чьей земле работает — своей или чужой?

Перейти на страницу:

Похожие книги