Луиза стучится условным стуком, и я с подносом руках впускаю ее в квартиру. Она берет печенюшку и вздыхает. На ней джинсы; белые медсестринские туфли она сбрасывает у двери. Луиза с трудом выносит эти посиделки, но приходит из солидарности с мамой. И потом, кто-то же должен приглядывать за мистером Нанци, чтобы он со своей сигаретой не устроил пожар.
— Лимонаду? — спрашиваю я. Не желаю изображать официантку на маминых сборищах, но для Луизы — всегда пожалуйста.
— Звучит заманчиво. — Луиза идет за мной в кухню.
Как только я вручаю ей бокал, звенит звонок. Причем звенит он добрую минуту. Почему, спрашивается, они не отрывают палец от кнопки?
— Старики, — говорит Луиза, как будто читает мои мысли. — Привыкли, что их никто не слышит. — Она берет еще два печенья и идет открывать.
Вообще-то Луиза не ест, как она выражается, «магазинную еду», но говорит, что без «Орео» она бы не пережила собрания жильцов.
Через пятнадцать минут мама уже сидит на полу в гостиной и быстро-быстро строчит в блокноте, а остальные по очереди возмущаются, что в лифте грязно, на лестнице окурки, а сушилка в подвале расплавила резинку на чьих-то панталонах.
Я стою у стенки в прихожей и смотрю, как мама, не переставая записывать, поднимает палец — это она так просит миссис Биндокер говорить медленнее. Потому что, когда миссис Биндокер открывает рот, даже мама со своей стенографической скоростью за ней не поспевает.
Когда мама в первый раз увидела нашу квартиру, она заплакала. Все вокруг просто «заросло грязью», говорит она. Деревянные полы были «практически черные», окна «заляпаны сверху донизу», а о том, чем измазаны стены, ей «даже думать не хотелось». Она всегда рассказывает об этом одинаково, этими самыми словами.
Я тогда тоже была с ней, в переносном креслице. Стояли холода, мама была в новом пальто, в шкафах ни одной вешалки, а класть пальто на грязный пол или на шипящую облупленную батарею ей не хотелось, поэтому она так и держала его в руках, бродя по комнатам и уговаривая себя, что все не так ужасно.
На этом месте я всегда старалась придумать какое-нибудь место, куда она могла бы положить пальто, если бы только догадалась.
— А почему ты не бросила его на перекладину в шкафу в прихожей? — спрашивала я.
— Там было пыльно, — отвечала она.
— А на подоконник в кухне?
— Тоже пыльно.
— А приоткрыть дверь в спальню и сверху на нее — пальто?
— Я бы не дотянулась, — говорила она, — а главное, там было пыльно.
В тот день, почти двенадцать лет назад, мама сделала вот что. Она снова надела пальто, подхватила креслице со мной и пошла в магазин. Там она купила швабру, мыло, мусорные пакеты, рулон самоклеящейся пленки для кухонных полок, губки, средство для мойки окон и бумажные полотенца.
Вернувшись, она вывалила все это на пой, а в освободившийся чистый пакет опустила аккуратно сложенное пальто. Потом повесила этот пакет на дверную ручку и весь день драила квартиру. А мне, по ее словам, хватило сознательности угнездиться в креслице и проспать долго-долго.
В тот день она познакомилась с Луизой, у которой тоже не было мужа. Они встретились в подъезде, когда выносили мусор к бакам. На руках у Луизы был Сэл. Он плакал, но когда увидел меня, замолчал.
Я все это знаю, потому что сто раз просила маму рассказать мне эту историю. Историю о том, как я впервые увидела Сэла.
Потери
Остаться без Сэла означало целый список неприятностей. И в этом списке чуть ли не на первом месте было то, что теперь по дороге из школы я должна была одна проходить мимо сумасшедшего, который стоял у нас на углу.
Он объявился там примерно в начале учебного года, когда мы с Сэлом еще ходили из школы вместе. Его обзывали шизанутым или футболистом, потому что он вдруг ни с того ни с сего принимался пинать воздух — как будто лягал машины, мчащиеся по Амстердам-авеню. Иногда он грозил небу кулаком и выкрикивал какой-то бред, вроде: «Пар горячий? Где купол?» — а потом дико хохотал, запрокидывая голову, так что во рту у него виднелись все пломбы, десятка три, не меньше. И он всегда торчал на нашем углу. Иногда он укладывался спать, сунув голову под почтовый ящик.
— Не называй его шизанутым! — сказала мама. — Это ужасное слово. Нельзя так о людях.
— Даже если у них не все дома?
— Неважно. Все равно это ужасно.
— А ты сама, ты-то как его называешь?
— Да никак, — сказала она, — но мысленно я зову его «человек, который смеется».
Когда мы ходили из школы вместе с Сэлом, мне было легче притворяться, будто я не боюсь человека, который смеется. Потому что Сэл тоже притворялся. Ему становилось сильно не по себе, когда человек, который смеется, тряс кулаком и лягал проезжающие машины. Как Сэл ни старался это скрыть, я точно знала, что он боится, потому что у него лицо становилось как каменное. Я знаю все его выражения лица.
Я привыкла считать, что мы с ним одно целое: Сэл и Миранда, Миранда и Сэл. Я понимала, что это не так, но я так чувствовала.