С безразличием стал подумывать Лоранд и о печальном обязательстве, которое надо выполнить по прошествии известного срока. Когда ещё это будет. До тех пор можно благополучно помереть. И тот, другой, успеет скончаться, унеся тайну с собой. У него у самого душа успеет загрубеть, как ладони — от десятилетнего сельского труда, и смешным покажется обещание, которое в пылкие юношеские годы сдержал бы. И если отречься от него со смехом, любой только похвалит; а нет — где сыщут, чтобы укорить? Перед самим же собой всегда можно оправдаться. Вот и дома более или менее притерпелись к его отсутствию. В приходящих на вымышленное имя письмах сообщается: все здоровы, постигшую их общую беду выносят мужественно. Эрмина домой не вернулась; всё ещё за границей с артистом, своим знакомцем по прежним временам. И это, значит, надо вычеркнуть из памяти, выбросить из сердца, из головы. Скрижаль души чиста, можно чужие горести вписывать.
Нетрудно было заметить, как простодушно тянется к нему девушка, как неловко ей перед Лорандом за гостей с их глупыми приставаньями, которые раньше ничуть её не смущали. Бедная, неприкаянная душа.
И как-то во время их с Топанди затянувшихся оптических наблюдений Лоранд взял на себя смелость коснуться этого предмета.
— А эта девушка и правда не знает ничего, совсем неучёная растёт?
— Ничего. Ни азбуки, ни закона божьего.
— Почему же вы бедняжке обучиться не позволяете?
— А чему? Грамоте? Вот уж вещь, совершенно для неё лишняя. Взбрело как-то мне в голову взять девчонку-цыганку прямо с улицы, как есть, без ничего, чтобы её осчастливить. Но что такое счастье? Достаток и неведение. Будь она моя дочь, растил бы точно так же. Хорошее пищеварение, крепкий сон и доброе сердце — вот и весь секрет. Как подумаю, сколько горя пришлось мне хлебнуть… и всему-то причиной ученье. Ворочаюсь, бывало, ночь напролёт, мучаюсь какой-нибудь идеей, а вся челядь похрапывает, спит себе счастливым сном. Вот и захотелось иметь подле себя человека более совершенного, не подвластного всем этим утончённым пыткам, изобретённым цивилизацией для того, чтобы натравливать людей друг на друга во имя «улучшения нравов». И я начал с того, что не стал Ципру грамоте обучать.
— А как же бог?
Топанди оторвался от направленного на звёздное небо телескопа.
— А на что он?
Оскорблённый в своих сокровенных чувствах, Лоранд отвернулся. Его обиженный вид не ускользнул от Топанди.
— Милое моё двадцатилетнее дитя! Ты, может, больше моего знаешь, так поучи.
Лоранд пожал плечами. Потом в поисках доводов обратился к тому, что было под рукой.
— Вот Доллондов[122] телескоп. Различимы в него звёзды в Млечном Пути?
— А как же! Миллионы звёзд, каждая как наше Солнце. Весь Млечный Путь на них распадается.
— Ну а туманность в созвездии Гончих Псов? Способен он её разрешить?
— Нет, она так туманностью и остаётся. Округлой формы и в туманном кольце.
— А если в телескоп Грегори[123] посмотреть, который вам из Вены доставили? Там увеличение сильнее.
— Верно. Достань-ка! До него руки не доходили. И Топанди с живейшим интересом направил его на небо.
— Ах! Вот это инструмент, — вымолвил он, поражённый. — Туманность видна уже совсем разреженной и несколько мелких звёздочек в кольце.
— А сама она какая?
— Туманность, всё равно туманность. На отдельные частицы даже этой трубе не под силу её разложить.
— Так, может, займёмся теперь микроскопом Шевалье?[124]
— Давай! Приготовь там что-нибудь.
— А что? Листовёрта,[125] что ли, возьмём?
— Можно.
Лоранд зажёг газ, бросавший свет на предметное стекло, и посмотрел сначала сам, устанавливая нужную резкость.
— Взгляните! — сказал он восхищённо. — Никакой щит из «Илиады» не сравнится с надкрыльями этих крохотных насекомых. Сплошь смарагд и золотистая эмаль.
— И в самом деле.
— А теперь обратите внимание: меж крыльев этого жучка гнездится ещё меньший паразит, и у него тоже пара глаз, тоже кровь обращается в жилах, тоже своя жизнь — и своя цель в ней. А в желудке у него — ещё другие существа, которые и в микроскоп неразличимы.
— Понимаю, — устремил атеист взгляд на Лоранда. — Ты хотел мне показать, что вселенские шири мироздания столь же невообразимо безграничны, сколь и ничтожно малые её пределы. Это и есть бог, не так ли?
Торжественное спокойствие, разлившееся по лицу Лоранда, подтвердило, что именно такова была его цель.
— Эх, милый братец, — вздохнул Топанди, кладя ему на плечи обе руки. — Идея давно знакомая. Пред бесконечностью и я падаю на колени. И я понимаю, что мы — лишь ступень бытия, отдел классификационной лестницы где-то между инфузориями в самом низу и звёздами там, вверху. Но ведь своё-то мгновение ока всякая тварь, проживает. И, может, жучок, которого я убиваю, чтобы полюбоваться его надкрыльями, тоже, подобно нам, беспёрым Платоновым двуногим, уверен, будто он — центр вселенной и весь мир запомнит его предсмертное жужжанье точно так же, как последний призыв к отмщенью четырёх тысяч варшавских мучеников: «Ещё Польска не сгинела!»[126]