О Шарвёльди уже настоящая слава идёт среди цыган-музыкантов. Бродячие служители смычка причисляют его дом к тем благословенным местам, куда постоянно приглашают играть, даже из соседнего города. Один оркестр ушёл — другой на порог.
Молодая хозяйка любит развлечения, и муж рад ей угодить (а может, тут ещё и другой расчёт). Охотники же кутнуть всегда найдутся, было бы только вино, а чьё — не всё ли равно.
Самого Шарвёльди, впрочем, всё это не может выбить из привычной жизненной колеи. Он после десяти неизменно покидает общество, чтобы отдать должное богу, а затем и Морфею.
Супруга же его остаётся — и в очень хороших руках: под призором матери.
Шарвёльди — муж вполне сносный, ни ласками, ни ревностью молодую жену не донимает.
Ведёт себя так, будто, женясь, и впрямь лишь благую жертву принёс, ничего иного не желая, кроме как ближнему помочь, несчастную, невинно опороченную от отчаяния спасти.
Доброе дело, дружеское участие, не более того.
В спальню его ведёт отдельный, выложенный кирпичом ход вроде длинного тупичка, туда обычно и сажают смуглян-музыкантов — по той простой причине, что все они страстные табакуры.
Из такого неудобного их местоположения проистекало не только то, что хозяин должен был всю ночь слушать бравурнейшие вальсы и мазурки, которые танцевала его жена. Ему также приходилось пробираться к себе через оркестрантов, что, может быть, ещё и не стесняло бы ни самого Шарвёльди, ни жену, ни гостей, не сопровождайся его тишайшее отступление весьма шумными изъявлениями благодарности со стороны цыган.
Каждый раз он их неустанно унимал: да перестаньте, довольно мне руку целовать, не навек расстаёмся. Но те не легко давали себя утихомирить.
Так и в этот вечер. Особенно усердствовал один кривой пожилой цимбалист (он только накануне прибился к оркестру). Просто невозможно отвязаться: схватив хозяйскую руку, и пальцы целует взахлёб, и каждый ноготок в отдельности.
— И мизинчик ваш пожалуйте, золотым колечком опоясанный! И указательный, ваши повеления раздающий! И ладошку, чаевые дарующую! Воздай вам господь за все благодеяния, нынешние и будущие. Да плодится-размножается семейство ваше, как скворчики луговые, чтобы во злате-серебре вам купаться, чтобы жизнь слаще мёда была у вас, а помрёте…
— Ладно ладно, тата, довольно, — отбивался Шарвёльди. — Вот пристал, чудак, будет тебе. Иди, Борча тебе стаканчик поднесёт.
Но от цыгана не так просто было отделаться. Он даже в спальню норовил протиснуться вслед за хозяином, силой придерживая дверь и просовывая в щель кудлатую голову.
— А когда господь позовёт…
— Да пошёл ты, хватит уже благодарить!
Но цимбалист не отпускал двери и пролез-таки за своим благодетелем.
— Ангелы пусть златокрылые на алмазной своей повозочке…
— Убирайся сейчас же! — сердито прикрикнул на него Шарвёльди, ища глазами какую-нибудь палку, чтобы вытурить из комнаты назойливого льстеца.
Но тот, как барс, прыгнул вдруг на него, одной рукой схватив за горло, а другой приставив к груди острый нож.
— Ой! — прохрипел схваченный. — Кто ты? Что тебе нужно?
— Кто я? — прорычал тот, точь-в-точь как его дикий прообраз, когда вопьётся клыками в горло беспомощной жертвы. — Я Котофей, бешеный Котофей! Видел когда-нибудь взбесившегося кота? Так вот это я! Ты что, уже не узнаёшь?
— Что тебе нужно?
— Что нужно? Шкура твоя и голова, вот что! Кровь твоя чёрная нужна. У, лиходей! Живодёр!
И с тем сорвал с глаза чёрную повязку. Глаз был совершенно здоров.
— Теперь узнаешь, ты, палач?
На помощь звать было бессмысленно. За дверьми наяривали во всю мочь, криков никто не услышал бы. Были у схваченного и особые причины не поднимать шума.
— Да в чём дело? Чем я тебе не угодил? Чего ты бросаешься на меня?
— Чем не угодил? — повторил напавший и так скрипнул зубами, что Шарвёльди мороз подрал по коже. Ужасный звук — этот скрежет зубовный. — Чем не угодил? И ты ещё спрашиваешь? Не ты, что ли, ограбил меня?
— Я? Ограбил? Опомнись! Отпусти моё горло. Я и так в твоих руках. Давай поговорим спокойно! Что с тобой?
— Что со мной? Да не прикидывайся! Не видел, что ли, позавчера вечером этот шикарный фейерверк? Как стог за рощей горел, а потом порохом разметало огонь и не осталось у дурня Котофея ничего, кроме большой чёрной ямы.
— Это я видел.
— Ты и поджёг! — зверем взревел цыган, высоко занося блистающий нож.
— Ну-ну, Котофей! Приди в себя. Зачем мне было поджигать?