Кассирша, у которой я час назад справлялся о билете на хутор Ветютнев, меня не узнала, но смутилась. Я ли? Костюм путал русские слова с польскими, переплавлял один язык в другой, коробил оба языка. Кассирша расплывалась в улыбке и раскрыла руки, будто пыталась обнять меня. Она извинялась за весь советский транспорт. Чуть не плакала. Даже для иностранца автобус в Ветютнев так поздно не ходил. И тогда транспортница, заразившись от меня, произнесла мягкое слово: «Молёковоз!» Моя русскость пропала напрочь. Я тупо стал вглядываться в жесты, показывающие на то, как и куда пройти, чтобы выбраться к той дороге «на Ветютнев». И более того, кассирша захлопнула окошечко и выскочила из своего пенала, чтобы вывести меня из здания вокзала на улицу, повернуть мои кремовые плечи в сторону той дороги.
Идти по песчаной колее было интересно. Тем более что я пытался разобраться: кто же я, в конце концов, – поляк или русский? Поляк! Решил еще немного побыть поляком. И после этого решения песок вдруг закончился, начался чернозем. И влупил дождь. Нельзя сказать, чтобы он был продолжительный. Небесной воды хватило, чтобы черноземную ту колею сделать скользкой. Я шел по этой черной лыжне и по-русски плевался. Не особый любитель матерной лексики, я вдруг заметил в себе другое преображение. Я заматерился. Вперемешку с польскими словами типа «Пся крев» и «курва».
До трех тополей я кое-как добрался. Два раза не удержал равновесие. А светло-кремовые мои костюмные брюки стали какими-то… в детстве этот цвет мы называли «серо-буро-малиновый с продрисью». Косматые комья грязи легко расплывались в иностранной ткани.
Желанный молоковоз вначале мимо меня проскочил. Но потом дал задний ход. Распахнулась дверца. Мужик в кепке блеснул стальными фиксами: «За рубь довезу!»
Черт меня дернул опять ломать язык: «Дзенкюя».
Шофер выжал сцепление. И воткнул скорость. И… и все же пожалел. Открыл с другой стороны дверь:
– Не русский, что ли?
– Поляк! – кивнул я, ударяя на первый слог.
Лицо водителя стало серьезным, и он, шмыгнув носом, уставился на дорогу. Вероятно, показывал чрезмерную бдительность. Хотя по этой лыжне «газон» с цистерной не вилял. И мы быстро докатили до хутора Ветютнев.
Теперь мне пришлось укрощать свой польский нрав и язык и довольно сносно, на русском, объяснять, где живет Володя Васютенко. Водитель долго не понимал, кто это и где. Но в конце концов он хлопнул по своему лбу кулаком и сказал:
– А-а-а! Так бы сразу и сказали, что это Владимир Васильевич!
Рубь с «поляка» молоковозчик не взял, только лишь заметил, что Владимир Васильевич очень обрадуется иностранцу. Он их любит.
В теплой хате директора школы я сидел в его тренировочном костюме. Красавица Нина стирала мой «польский». Мы чокались медовухой. «Сам варил». И потом, взяв в руки шестиструнку, Владимир Васильевич Ваютенко, этот акын усть-медведицких степей, поведал мне своим надтреснутым речитативом о своем житье-бытье.
– Где караси? – спросил я.
– В реке!
– А река?
– За двадцать каме.
Он махнул рукой:
– А! Это я для приманки…
Куда исчез тот польский костюм, не могу сказать. Он исчез, как исчезают старые и больные коты. Внезапно.
Уже в постпересторечные времена я купил свой третий костюм.
Как это случилось? Сейчас расскажу.
Еще не было моды садиться на корточки, коротко стричься и слушать зековские песни. Это потом. Потом только. Дорогу в зековский стиль протоптал особый костюм. Костюм-клифт впервые появился на плечах усатого и мордатого диктора телевидения. Могучие, набитые ватой или поролоном плечи, широкие с петлей лацканы, длинный вырез спереди. Диктор тот был нахален. И все косился на какой-то невидимый барьер. И это всем зрителям нравилось. Чувствовалась свобода.
Но что диктор?! Сам президент ходил в этих латах.
И не только на экране. Наяву.
Он приезжал в казачью станицу Новомышастовскую именно в таком, цементного цвета одеянии.
Это видел посланный понаблюдать из толпы мой коллега-журналист Сергей Базалук.
После встречи с президентом Сергей водил горбатым, мелиховским, как в кино «Тихий Дон», носом и с серьезным лицом рассказывал мне:
– Как живой! А лицо мраморное… Как мертвый!
– Так мертвый или живой?
Сергей щурился:
– Живой!
Он описал встречу с народом, именно напирая на это слово «Живой!».
Мне же поручили написать об обеде с президентом у колхозного агронома Наумова.
Никого из местных щелкоперов до этого обеда не допустили. А допущенные, «мышастовцы», рассказывая, морщились, будто глотали без запивки таблетку, вяло лепетали. Пришлось их «воспоминания» приправлять петрушкой, укропом.
– Что подавали? Осетринку?
– Жареных карасиков и пельмени. Домашние.
– Из пачки?
Допрашиваемый ерзал:
– Сказал же: домашние.
Я написал «Обед с президентом». В своем ответственном опусе налегал на то, как у нас, на Кубани, широко, щедро встречают гостей. Привел президентскую оценку подаваемых сибирских пельменей: «Как у нас!» И в конце своей люля-малины добавил изюминку: «Президент нервно отказался от спиртного».