Погодите, это только начало. Меня ещё обязательно должны были ранить, очень желательно не тяжело — в руку или ногу. Под сочувственными взглядами прохожих, прихрамывая, идёт по улице с палочкой юный фронтовик. Вдруг притормаживает — хотя до остановки далеко, именно поэтому! — трамвай, и из него выскакивает молоденькая вагоновожатая (такой случай я видел). «Садись, в ногах правды нет», — краснея, говорит она и помогает фронтовику подняться в вагон. Мне уступают место, я сажусь, а мальчишки смотрят на мои ордена…
И ещё такая картина. Я сижу в блиндаже. Рвутся снаряды, ревут самолёты. Через
полчаса бой. В углу санинструктор перевязывает раненого, ребята набивают патронами диски, а я беру гитару и тихонько напеваю: «Темна-ая ночь, только пули свистят по степи, только ветер гуди-ит в проводах, тускло звезды мер-цаю-ют…» Открывается дверь, и в блиндаж, отряхиваясь, входит боец с письмами в руках. «Полунин Мишка живой?» — «Живой, вот я!» — «Тогда пляши — письмо!» Под дружелюбный смех ребят я лихо отплясываю «Эх, яблочко!» и со снисходительной улыбкой читаю коллективное письмо моего седьмого «А» класса: «Дорогой Миша, прочитали в газете рассказ про тебя с твоим портретом у подбитого танка…»
Или ещё. В рукопашной смешались роты, и я короткой очередью укладываю немца, который взмахнул кинжалом над спиной нашего матроса. Немец «Майн готт!» — и на землю. «Спасибо, братишка!» — говорит матрос… и бросается ко мне в объятья. «Мишка!» — «Федька!» Мы целуемся, утираем, не стыдясь, слезы и всю ночь сидим рассказываем свои истории. Я рассказываю, как бомбой перевернуло эшелон, в котором эвакуировались Гришка и Ленька, и мы снимаем бескозырки… (ведь мы оба в морской пехоте).
А потом я возвращаюсь домой — неожиданно, конечно, в этом самая изюминка. Открываю своим ключом дверь, и…
Это была главная мечта. Она как-то заслоняла собой все остальные. Я сейчас попробую объяснить почему.
Как-то ночью я проснулся от маминого кашля. Тускло горела засиженная мухами голая лампочка. Мама собиралась на завод, кашляла и прикрывала рот рукой. Под глазами у неё чернели непроходящие круги. Мимо нас по коридору кто-то шёл — тяжёлые шаги подкованных сапог. Мама присела и долго провожала невидимые шаги глазами. Заметив, что я за ней наблюдаю, она сказала хрипло, срывающимся голосом:
— Я подумала — а вдруг это папа? Вошёл бы и засмеялся: «Эх вы, сони, проспали — Гитлера повесили, война окончилась!»
Никогда не слышал ничего прекраснее этой мечты.
О чем только не мечтали в войну! Идёшь по улице — и вдруг находишь целую хлебную карточку! (Плохая мечта — чужая беда.) Или: завком дал ордер маме на пальто или на ботинки. Или: союзники открыли второй фронт. Вот это было бы здорово!
Но никогда и нигде я не слышал ничего прекраснее мечты моей мамы — нет, всех миллионов мам: «Эх вы, сони, проспали — Гитлера повесили, война окончилась!»
Тем, кто не жил этой мечтой, тем, кому она не заменяла хлеба, одежды, крова, её не понять. Можете напрячь воображение, вспомнить кинокартины о войне, книги о войне, рассказы дедушек и бабушек, пап и мам, сделать вид, что вы поняли и даже произнести: «Да-а-а!» — всё равно тем, кто не жил этой мечтой, её не понять.
А мы, мальчишки военных лет, понимали. В том числе понимал и я, далеко не самый пострадавший. Понимал и умом и сердцем, всем своим существом.
Потому что на наших глазах окрасилась кровью родная земля.
Потому что в городе, в котором я прожил короткие детские годы, теперь были фашисты.
Потому что моя бабушка, мои тётки и их дети — мои братья и сестры — были расстреляны.
Потому что мы каждый день видели газеты с фотографиями замученных, повешенных, растерзанных советских людей.
Потому что от отца три месяца не было писем, пока он не вышел из окружения.
Потому что я видел глаза мамы, когда эшелон увозил брата на фронт.
Потому что я видел глаза мамы, когда к нам входил почтальон: кто, кто знал, что он принёс в своей сумке?
Потому что я видел и слышал, как бились головой о стену, катались по полу, выли женщины, потерявшие мужей и сыновей.
Нет ничего трагичнее гибели и ничего прекраснее возвращения с победой.
В войну научились мечтать о главном. Вот почему я больше всего мечтал о том, как вернусь с фронта домой, своим ключом открою дверь — неожиданно — и увижу мамины глаза, из которых навсегда уйдёт печаль.
СТАРШИЙ БРАТ И СТАРШИНА ПАНАСЮК
Я сидел у забора и смотрел, как брат занимается строевой подготовкой.
— Раз-два, раз-два, напра-а-во! Пррямо!
Странно — лица у ребят весёлые, а между тем я доподлинно знал, как проклинают они постылую строевую подготовку. Кому она нужна на передовой?
— Бегом! Ложись!
А лица всё равно весёлые. Наверняка что-то случилось. Может, приказ на фронт? Вряд ли, только-только привезли рации новой конструкции, нужно время, чтобы к ним привыкнуть.
— Раз-два, раз-два! Смиррна! Рота-а-а, стой! Полунин, выйди из строя! Почему в строю лыбишься?
— Погода хорошая, товарищ старшина! — рявкнул брат.
— На пляж бы с девчонкой, да?
— Так точно!
— А на губу не хочешь?