Есть у нас, к сожалению, такие люди. Правда, на людей они похожи только внешне, и то отдаленно. Это слизняки, недостойные гордого и светлого слова — человек. Пьют по каждому поводу и без повода, пьют, когда есть за что и когда не за что, когда есть на что и когда не на что, пьют все — водку, вино, а когда нет ни того, ни другого, глушат одеколон, муравьиный спирт, политуру. Таких типов у нас немного, но они есть. И мы порой удивительно терпимы к ним. Пьянчуг подбирают на улицах, затем в вытрезвителях бережно приводят в божеский вид. Заботливые врачи и сестры делают им разные там уколы, примочки, компрессы. А они, отоспавшись на мягких, чистых до стерильности постелях, опять появляются на людях. Кое-как отбыв на работе положенные часы, вновь околачиваются у магазинов и закусочных, соображая «на троих» или «на двоих», смотря по ресурсам и вкусам. Когда же общественность, врачи или милиция берут их в оборот, они хнычут, бьют себя в грудь, уверяя всех, что они больны, серьезно и мучительно больны. Не надо верить этим опухшим от пьянства субъектам и их плаксивым физиономиям. Это не болезнь, а распущенность, разнузданное попрание элементарных норм человеческого поведения…
Петушков делал все, что мог, чтобы удержать Гридчина от дурных троп. Не раз и не два говорил ему: бросай пить, бросай буянить. Гридчин обещал, бил себя в грудь, плакал мутными обильными слезами и… опять напивался.
Его предупреждали и на работе — включали в лучшие бригады, давали взыскания, устанавливали новые и новые сроки для исправления. Увольняли, брали вновь. Опять убеждали, критиковали, взывали к отцовским и иным человеческим чувствам. Не помогло. Пить продолжал. А пьяным — становился зверем.
И вот он опять в отделении милиции перед старшим лейтенантом Петушковым. Опять мутные пьяные слезы. Но на них уже не обращают внимания. Требуют объяснения по поводу происшедшей драки, где был зачинщиком. Рука с синей наколкой на кисти мелко дрожит. Нехотя подписав протокол допроса, Гридчин зло выдохнул:
— На, возьми. Подшивай к своим архивам.
Петушков спокойно взглянул в лицо Гридчину, вздохнул.
— Плохо ты кончишь, Гридчин.
Потом старший лейтенант думает про себя: «Надо обязательно еще раз поговорить с ним. Только не сейчас. Сейчас не поймет». И когда за Гридчиным закрылась дверь комнаты, в записной книжке появилась та последняя запись: «Поговорить, разобраться с Гридчиным…»
Это было за несколько часов до трагедии, что произошла на Фабричной.
…Петушков собирался домой. Сын Юрка уже несколько раз робко, но настойчиво напоминал отцу: «Ты сегодня обещал прийти пораньше. Почему не идешь? Мы ждем…» Положив трубку телефона, Петушков улыбнулся. Он представил себе, как малыш карабкался на стул, всовывал маленькие розовые пальцы в круглые отверстия телефонного диска. Набирает старательно, весь сосредоточась на этой операции, и загорается радостью, когда слышит в трубке равный, спокойный голос отца…
Петушков встал из-за стола, собрал бумаги, запер их в сейф, застегнул китель. Можно, кажется, идти домой.
Но дверь стремительно открылась. На пороге стояла жена Гридчина с перекошенным от страха лицом, вся в слезах.
— Товарищ Петушков! Скорее, умоляю… Николай детей убивает…
Петушков, не спросив больше ни слова, опрометью бросился из комнаты. Вслед за ним побежали Пчелин и несколько дежуривших в отделении дружинников.
Зимняя ночь, скользкая дорога, бежать по ней трудно. Но он бежал очень быстро.
…Гридчин буйствовал. Прищуренные, белесые от пьяной злобы глаза слезились, лоб, не заживший от последней драки, собрался в крупные набухшие морщины. Разорванная на груди рубашка висела клочками, мокрые волосы свисали на уши.
Дети, перепуганные жутким видом отца, давясь от слез, жались в угол кровати.
— Сволочи… Надоели… Убью. Перестреляю.
Видимо, это слово породило в пьяном мозгу новую мысль — достать ружье.
Он шумно, лихорадочно и долго рылся за шкафом, наконец с остервенением вытащил оттуда двустволку. Потом полез за патронами. Нашел и их. Сережа, увидев, что отец заряжает ружье, в смертельном испуге истошно закричал:
— Папочка, не надо!
— Замолчи, тварь! — Гридчин с силой толкнул его стволом в белеющий лоб. Ребенок упал навзничь, обливаясь кровью.
Слезы и крики детей, пьяные выкрики взбешенного бандита заглушали стук в дверь. Но стучали резко, настойчиво, властно. Гридчин вскочил на кровать, спрятался за выступ шкафа, выставил вперед зияющее дуло ружья.
— Николай, отопри. Это я — Петушков. Открой, давай спокойно поговорим.
— Уходи, стрелять буду…
Петушков знал Гридчина, знал его буйный, необузданный характер, особенно, когда тот пьян. Знал и о том, что у Гридчина есть ружье, и потому понимал, что угроза эта была не просто пьяным бредом. Надо осторожнее…
Но за дверью вновь послышался плач ребятишек. Как знать, может, они истекают кровью, может, озверевший сумасброд изуродовал их, посягает на их жизнь. И как бы в подтверждение этой мысли послышался истошный крик девочки:
— Убил, убил Сережу…
Раздумывать было некогда.
Петушков первым навалился плечом на дверь.