Мандельштаму от всего этого великолепия достается лишь подкова, которой больше «не придется высекать искры из камня». И если в начальных строфах «Нашедшего подкову» мы можем обнаружить гармонию Пиндара, то с вопроса «С чего начать?» разворачивается жуткая картина конца «хрупкого летоисчисления нашей эры».
Поэт расскажет о ночном воздухе, густом, как вода, и упругом, как целинный чернозем:
«Влажный чернозем Нееры» и «вилы, трезубцы, мотыги, плуги», распахивающие его еженощно.
Трактовать эти образы будем, опираясь на прозу Мандельштама.
В статье «Слово и культура» находим такие сравнения: «Поэзия — плуг, взрывающий время так, что глубинные слои времени, его чернозем, оказывается сверху, но бывают такие эпохи, когда человечество, не довольствуясь сегодняшним днем, тоскуя по глубинным слоям времени, как пахарь, жаждет целины времен».
Итак, «чернозем Нееры» — время, распахиваемое «вилами, трезубцами, мотыгами, плугами» поэзии.
Каждую НОЧЬ поэт «вспахивает время», чтобы родился — не возродился, а именно родился — вчерашний день: «А я говорю: вчерашний день еще не родился. Его еще не было по-настоящему, я хочу снова Овидия, Пушкина, Катулла, и меня не удовлетворяет исторический Овидий, Пушкин, Катулл», — пишет Мандельштам.
Мандельштамовская ночь-убийца, ночь-смерть может быть и временем поэзии, творчества, как у его предшественников.
Но слишком густо замешан этот ночной темный воздух.
Он, этот темный воздух, дает возможность только линейному движению — перемещению рыбы в плотной субстанции… Из него нельзя выйти — даже если мечтается освобождение от этой упругой тесноты: выход из воздушной оболочки смертельно опасен, «а в него трудно войти» — родиться в этот мир, быть низринутым на землю, «неудобную, как хребет осла». Движение вверх-вниз, восхождение и падение: первое — невозможно, второе — трудно.
Невозможность движения по вертикали рождает ощущение боязни замкнутого пространства, желания вырваться любой ценой — или застыть, окаменеть в рывке, в последнем движении:
В таком же последнем движении каменеют и человеческие губы, сохраняя «форму последнего сказанного слова».
Слова, лишенные возможности вольного движения, каменеют, уходят вглубь, не к ночи, не к звездам — в землю:
То, что я сейчас говорю, говорю не я,
А вырыто из земли, подобно зернам окаменелой пшеницы.
Не ночь-смерть страшна, а другая глухая сковывающая глубина — невозможность дать слову жизнь, превращение его в усохшее ископаемое — вот чем страшно поэту его время:
Время срезает меня, как монету,
И мне уж не хватает меня самого.
Мучительное, безвыходное состояние непрекращающегося кошмара, переданное в «Нашедшем подкову», перекликается с описанием мук Тантала из первой олимпийской песни Пиндара:
Мандельштам, как Тантал, переживает свою величайшую казнь: ночь — время творчества, но творчество невозможно.
Воздух, которым нельзя было не дышать, оказался непригодным для существования.
И от ведома «новых богов» укрыться некуда.