И Палий, и пани-матка, и Семашко, и Охрим с глубоким сожалением и какою-то боязнью смотрели украдкой на несчастного и почти ничего не ели. Под конец обеда он стал есть спокойнее, не так торопливо. Бледное лицо немножко утратило свою мертвенную бесцветность. Глаза стали добрее, осмысленнее.
— А теперь выпьемо по чарци сливянки за здоровiе пана гетьмана! — провозгласила пани-матка. — Я з Украины привезла-таки сiей доброй горилки не одну плашечку... Охрим, щоб не отняли iи москали, виз пляшечки за пазухою.
— Та в штанях, — пояснил добросовестный Охрим.
Палий опять сделал жене глазами знак насчёт «Украины» да «москалей». Пани-матка поняла намёк и замолчала.
Выпили по чарке. Самойлович совсем ожил, даже как будто выпрямился, вырос. Выпили по другой, и гетман тотчас же охмелел: усталость, голод, теперь с избытком удовлетворённый, и душевное истомление взяли своё... Старик скоро уснул, сжав свою воображаемую булаву обеими руками, и долго спал, иногда бормоча во сне бессвязные речи: «Мазепа золото — не писарь», «Украинское тогобочное царство», «украинский царь», «щека горит»...
Проснувшись, он не скоро узнал Палия, всё как-то дико всматривался в него, потом спросил, где он, где Мазепа, и успокоился, когда ему отвечали, что Мазепа универсалы пишет. Подойдя к окошку и увидав Енисей, спросил, что за река? Ему опять отвечали, что Днепр. Он сказал, что хочет пойти на берег посмотреть, скоро ли «козаки на чайках приплывут, чтоб идти Крым и Царьград плюндровать»...
Вышли на берег. Летнее солнце клонилось уже к западу. За Енисеем далеко тянулись тёмные леса, высились серые с тёмною же зеленью горы. Над рекою носились и «кигикали» чайки, точно в самом деле это Днепр... То же голубое небо, то же тёплое, даже жаркое, как у Перекопа, солнце, та же трава под ногами, что и в Киеве, у Крещатицкого спуска... Всё то же, тот же один неведомый Бог раскинул и над Киевом с Днепром, и над Енисейском с Енисеем этот голубой шатёр, убрал землю свою зеленью, набросал в неё цветов, а с цветами набросал промеж людей счастья, горы счастья, а дьявол, тот что в Печерском монастыре, «в образе ляха», бросал на не молящихся людей свои цветы — «лепки», этот завистник от века набросал промеж людей горя, целые горы горя...
Гетман в немом умилении остановился над рекою, глядит на небо, на далёкое заречье, на реку, на воду, на водные струи, катящиеся к северу!.. К северу!..
— Что это такое делается? — с изумлением и ужасом сказал гетман, глядя на воду, а потом глянул на небо, на солнце, опять на воду. — Что это?!.. Днепр не туда побежал... не на полдень, а на полночь... Господи! Что ж это такое?
Палий побледнел и задрожал на месте... Гетман глянул на него, на свой чекмарь, огляделся кругом... Палию казалось, что он видит, как у безумца волосы на голове шевелятся... Он уж, кажется, опять не безумец... понял всё... всё... всё вспомнил...
— Так это был не сон... не сон... Меня били в щёку, гетмана били... Вот уже двадцать годов горит от пощёчины щека гетманская... О! Проклятый Мазепа!.. Это он...
И Самойлович, уронив чекмарь, упал ничком, как ребёнок, стукнулся головою в песчаный берег и зарыдал...
— О, мои детки! О, проклятый Мазепа — о-о!
Палий, подняв глаза к небу, перекрестился и безнадёжно махнул рукой... А небо было такое же голубое, как и над Украйною, над Кiевом, над Мазепою...
VIII
Что же делал в это время Мазепа, которого где-то в далёкой Сибири, в неведомом ему городе, проклинали люди, занимавшие не последнее место в воспоминаниях его долгой, как дорога до Сибири, жизни?
Что думал он в то время, когда один из этих проклинавших его, самый несчастный, колотился головой о песчаный берег Енисея и тщетно звал к себе тени дорогих сынов своих, тоже погубленных Мазепою?
Мазепа думал о скорой женитьбе своей, о хорошенькой Мотрёньке, о том, какие у них пойдут дети от этого «малжонства», о том, как он наденет на свою сивую семидесятилетнюю голову и на чёрненькую головку Мотрёньки венцы, да не церковные, не венчальные, а маестатные, настоящие владетельные венцы... И детки его от Мотрёньки будут расти в порфирах да виссонах... Ведь она его любит, «сама сказала и рученьку биленькую дала»...