Зная мудрое слово, что лучше смерть, нежели жизнь горькая, я рад бы и умереть, не дождавшись такого злейшего поношения, после которого я хуже пса издохшего. Горько тоскует и болит сердце мое: быть в числе тех, которые дочь продали за корысть, достойны за это посрамления, изгнания и смертной казни. Горе мне несчастному! Надеялся ли я, при моих немалых заслугах в войске, при моем святом благочестии, понесть на себя такую укоризну? Того ли я дослуживался? Кому другому случилось ли это из служащих при мне людей чиновных и нечиновных? О, горе мне несчастному, ото всех заплеванному, к такому злому концу приведенному! Мое будущее утешение в дочери изменилось в смуту, радость в плач, веселость в сетование. Я один из тех, кому сладко о смерти вспоминать. Желал бы я спросить тех, которые в гробах уже лежат, которые были в жизни несчастливцами, были ли у них горести, какова горесть сердца моего? Омрачился свет очей моих! Окружил меня стыд! Не могу прямо глядеть на лица людские, срам и поношение покрыли меня! Я плачу день и ночь с моею бедною женой. И прежнее здоровье мое от сокрушения исчезло, от чего не могу бывать у Вашей Вельможности, в чем до стоп ног Вашей Вельможности рабско кланяюсь, всепокорнейше прошу себе милостивого рассмотрительного разрешения на все изъясненное».
Получив письмо это, Мазепа понял, по какой причине, с какою целью было оно написано и кто вынудил к этому Генерального судью, и поэтому тотчас же написал ответ:
«Пане Кочубей!
Доносишь нам о каком-то своем сердечном сожалении; следовало бы тебе строже обходиться с твоею гордою велеречивою женою, которую, как вижу, не умеешь или не можешь держать в своих руках и доказать, что одинаковый мундштук на коня и лошицу кладут; она-то, а не кто другой, печали твоей причиною, если какая в этот час в доме твоем обретается. Уходила Святая Великомученица Варвара пред отцом своим Диоскором не в дом гетманский, а в скверное место между овчарнями, в расселины каменные, страха ради смертного. Не можешь, правду сказать, никогда свободен быть от печали; ты очень нездоров; опять ты из сердца своего не можешь изринуть бунтовницкого духа, который, как разумею, не так сроден тебе, как от получения жены своей имеешь, а если он зародился в тебе от презрения к Богу, тогда ты сам устроил погибель всему дому своему, то ни на кого не нарекай, не плачь, только на свою и жены проклятую заносчивость, гордость и высокоумие. В течение шестнадцати лет прощалось и проходило без внимания великим вашим, смерти стоящим, поступкам, однако, как вижу, ни снисхождение мое, ни доброхотливость не могли исправить, а что намекаешь в пашквильном письме о каком-то блуде, того я не знаю и не разумею, разве сам блудишь, когда слушаешь своей жены: ибо посполитные люди говорят: «Где хвост правит, там голова бредит».
В окованном серебром и позолоченном немецком берлине, внутри обитом золотою парчою с собольею опушкою и запряженном в простяж шестью вороными жеребцами, головы которых были украшены страусовыми перьями, живописно склоненными в стороны, ехал гетман в старую деревянную Андреевскую церковь. Это было в храмовой праздник этой церкви; впереди гетмана скакали верхами жолнеры и жёлдаты, за ними ехал верхом на сером коне полковник и рядом с ним Генеральный бунчужный, окруженный компанейцами. Полковник вез знамя войска Запорожского, государей царей и великих князей Иоанна и Петра Алексеевичей и царевны Софии Алексеевны, – треугольное, с изображением на обеих сторонах российского герба, под коим крест из звезд и образ Спасителя с надписью:
В этот день Иван Степанович был в Андреевской ленте, в светло-зеленом бархатном кафтане, опушенном черными соболями, с бриллиантовыми пуговицами и золотыми снурками, кафтан этот подарен был гетману царем; в руках держал он большую булаву, осыпанную драгоценными камнями. Мазепа, встреченный духовенством у входа в церковь, стал по левую сторону царских дверей на обычном своем месте, его окружали Генеральная старшина, приехавшие к тому дню полковники и другие чины и посполитство.
Василий Леонтиевич, приехавший раньше гетмана, стоял в отдалении от всех, на бледном, болезненном лице его ясно выражалась сердечная грусть.
Отслушав обедню, приложившись к святому кресту и принявши от архимандрита просфиру, Иван Степанович оборотился к Генеральной старшине, поздравил их с праздником, пригласил к себе на обед, потом подошел к молившемуся Кочубею, взял его за руку, вышел с ним из церкви, посадил с собою в берлин и приказал ехать домой.