— Когда бы, доню, я знал, что ты любишь так меня, как я люблю тебя, тогда бы я счастливейший был в свете человек; доню, не хотел бы и гетмановать, если бы ты была со мною неразлучна.
— Нет, гетмануй.
— Ты хочешь разве, чтобы я старую голову свою прикрывал гетманской шапкой, тебе не нравится седина моя? — усмехаясь, сказал Мазепа. — О сердце моё, я кохаю тебя, душко моя, кветка моя червонная! Говорю тебе, для меня ничего нет милейшаго в свете, как ты, моя милая доню, цветок мой роженый...
Мазепа задумался. Мотрёнька пристально смотрела а его лицо; казалось, она проникала чёрными глазами, отуманенными влагою, в сокровенные думы гетмана. Мазепа покачал головою и отрывисто сказал:
— Слушай, доню, я скажу тебе великую тайну...
Он повернулся к ней.
— Я давно... давно уже...
Он недоговорил и отворотил лицо своё в сторону.
— Что же давно?
— Давно уже... люблю тебя, доню.
— Нет, ты мне что-то другое хотел сказать!
— Ничего другого.
— Нет — скажи, таточку.
— Что же я тебе скажу?
— Скажи, что хотел сказать… какую великую тайну?..
— Да не знаю, доню, что сказать!
Мазепа поцеловал её в голову.
— От тебя не уйдёт твоё! Скажи только, скажи ещё раз, верно ли ты любишь меня?
— Верно!
— Дай же мне свой перстень.
— На!
Мотрёнька сняла с руки небольшое колечко с бирюзою и подала Мазепе. Гетман поцеловал пальчик Мотрёньки, на котором было надето кольцо, и вышел. Мотрёнька встала со своего места, подошла к круглому зеркалу в позолоченных рамах, висевшему на стене, посмотрела в него, поправила волосы и, разглядывая пылавшие щёки свои, подумала, «как пристало мне быть гетманшею!» — улыбнулась и поспешно отошла в сторону, чтобы гетман не заметил её движения.
В комнату вошёл Мазепа.
— Вот тебе, доню, на память диаментовый перстень; но клянись, что будешь любить меня.
— Клянусь!
— Вечно будешь любить?
— Вечно.
— Дай ручку, сам я надену на память тебе перстень.
Мотрёнька подала руку, Мазепа надел на палец её драгоценный бриллиантовый перстень.
— Обними же меня и поцелуй.
Мотрёнька обняла и поцеловала старика гетмана.
— Прощай, боюсь сидеть дольше, поеду домой!
— Прощай, доню, не хотелось бы с тобою разлучаться... да что же делать, настанет час, когда никто уже не разлучит нас.
Через несколько дней по возвращении Мотрёньки в Батурин Любовь Фёдоровна проведала, что Мотрёнька заезжала к Мазепе.
— Доню, хорош собою твой крестный отец? — насмешливо и со злобою спросила Любовь Фёдоровна Мотрёньку.
— Хорош! Добрый тато, — спокойно отвечала Мотрёнька.
— Не даром же ты заезжаешь в Бахмачь!
Мотрёнька покраснела и смутилась.
— Ты думала, что я ничего не знаю; нет, дочко, только ты так думаешь, а мне всё известно!
— Да что же, мамо, я была у него... ведь он не жених мой, а крестный отец.
— А почему знать, может, и женихом будет! Вы что-то недаром друг с другом воркуете.
— Нет, мамо!
— Да так, доню!
— Нет, не так!
— Как ты себе там хочешь, а с этого часа я йога твоя не будет в доме Мазепы.
— От чего так, мамо?
— Так!
Любовь Фёдоровна рассердившись ушла. Мотрёнька села, склонила голову на руку и задумалась; тысячи мыслей одна за одною сменялись в голове её; наконец она посмотрела на небо, усеянное маленькими облачками, и подумала:
— Счастливое облачко, оно теперь висит над головою гетмана, видит его... а я, я здесь одна сижу и горюю, зачем я не птичка, зачем у меня нет крыльев, тогда бы я полетела в его сад, села бы на куст против окон и запела бы, сладко запела, заслушался бы он, а я смотрела бы на него... пристально смотрела, зачем я не птичка... зачем не облачко!..
Дни улетали, Мотрёнька по-прежнему была задумчива и грустна; целые дни проводила она в саду; иногда пела песни, нарочно для неё сочинённые Мазепою, пела и боялась, чтобы не услышала её мать: она стала скрывать свои чувства и свои мысли от неё! В сердце её, прежде ещё зародившееся чувство, недостойное прекрасной души её, возросло быстро — чувство самолюбия; и с каждым часом, с каждым днём нежная любовь её к матери угасала; её советы для неё были крайне неприятны и ещё более раздражали пылавшее сердце. Отец безгранично любил дочь и часто уговаривал Любовь Фёдоровну, чтобы она была нежнее к своей дочери; но Любовь Фёдоровна начинала тогда кричать, сердилась на отца и на дочь. Василий Леонтиевич скорее уходил в сад, Мотрёнька следовала за ним и они друг друга успокаивали. Мотрёнька любила отца более нежели мать: конечно, самолюбие не может мириться с чужим самолюбием.
Не было случая видеться Мотрёньке с Мазепою: а сердце её сильно болело; неизвестность, как чёрная немочь, томила её. Гетман, в свою очередь, страдал, не получая никакого известия от крестной дочери. Вот он схватил бумагу и написал.
— «Моя сердечне-коханая Мотрёнько!
Поклон мой отдаю вашей милости, моё серденько; а при поклоне посылаю вашей милости гостинца: книжечку и обручик диаментовый; прошу это покорнейше принять, а мне в любви своей не отменно хранить; даст Бог, что лучшее ещё подарю, а за тем целую уста коралловые, ручки беленькие и всю тебя, любезная, коханая».
Письмо и подарки были доставлены Мотрёньке карликом, привёзшим вместе с этим к её отцу гетманские универсалы.