Вернувшись, мы дожевали крошки и, разбудив в раковине Степана Игнатьича, которого опять чуть не смыло, разошлись по щелям, размышляя о преимуществах нашей кухни. А наутро и началось несчастье, которому до сих пор не видно конца. Ход вещей, нормы цивилизованной жизни — всё пошло прахом. Огромный мир, мир тёплых местечек и хлебных крошек, мир, просторно раскинувшийся от антресолей аж до ржавого вентиля, был за день узурпирован тупым существом, горой мяса с длинными ручищами и глубоким убеждением, что всё, до чего эти ручищи дотягиваются, принадлежит исключительно ему!
Первыми врага рода тараканьего увидели Иосиф и Тимоша. Поколбасив под плинтусом, они выползли под утро подкрепиться чем Бог послал, но Бог послал Семёнова. Иосиф, отсидевшись за ножкой, подкрепился позже, а Тимоше не довелось больше есть никогда.
Семёнов зверски убил его.
Что ж! — нехитрое это дело убить таракана; летописи переполнены свидетельствами о смытых, раздавленных и затоптанных собратьях наших. Человек — что с него взять… Бессмысленное существо.
Да и откуда у них взяться разуму? Когда Бог создал кухню, ванную и туалет, провёл свет и пустил воду, он создал, по подобию своему, таракана — и уже перед тем, как пойти поспать, наскоро слепил из отходов человека. Лучше бы он налепил из них мусорных вёдер на голодное время! Но видно, Бог сильно утомился, творя таракана, и на него нашло затмение.
Это господне недоразумение, человек, сразу начал плодиться и размножаться, но так как весь разум, повторяю, ушёл на нас, то нет ничего удивительного в том, что дело кончилось телевизором и этим вот тупым чудовищем, Семёновым.
…Иосиф, сидя за ножкой, видел, как узурпатор взял Тимошу за ус и унёс в туалет, вслед за чем раздался звук спускаемой воды. Враг рода тараканьего даже не оставил тела родным и близким покойного.
Когда шаги узурпатора стихли, Иосиф быстренько поел и побежал по щелям рассказывать о Семёнове.
Рассказ произвёл сильное впечатление. Особенно удались Иосифу последние секунды покойника Тимоши. Иосиф смахивал скупую мужскую слезу и бегал вдоль плинтуса, отмеряя размер семёновской ладони.
Размер этот, надо сказать, никому из присутствовавших не понравился. Мне он не понравился настолько, что я попросил Иосифа пройтись ещё разок. Я думал: может, давешний ликер не кончил ещё своего действия, и рассказчик, отмеряя семёновскую ладонь, сделал десяток-другой лишних шагов.
Иосиф обиделся и побледнел. Иосиф сказал, что если кто-то ему не верит, этот кто-то может выползти на середину стола и во всём убедиться сам. Иосиф сказал, что берётся в этом случае залечь у вентиляционной решётки с группой компетентных тараканов, а по окончании эксперимента возьмёт на себя доставку скептика родным и близким — если, конечно, Семёнов предварительно не спустит того в унитаз, как покойника Тимошу.
Иосифу принесли воды, и он успокоился.
Так началась наша жизнь при Семёнове, если вообще называть жизнью то, что при нём началось.
Первым делом узурпатор заклеил все вентиляционные решётки. Он заклеил их марлей, и с тех пор из ванной на кухню пришлось ходить в обход, через двери, с риском для жизни, потому что в коридоре патрулировал этот изувер.
Впрочем, спустя совсем немного времени, риск путешествия на кухню стал совершенно бессмысленным: не удовлетворившись заклейкой, Семёнов начал вытирать со стола объедки и выносить вёдра, причём с расчётливым садизмом особенно тщательно убирался поздно вечером, когда у всякого таракана только-только разгуливается аппетит и начинается настоящая жизнь.
Конечно, у интеллектуалов, вроде меня, имелось несколько загашников, до которых не могли дотянуться его конечности, но уже через пару недель призрак дистрофии навис над нашим непритязательным сообществом. Иногда я засыпал в буквальном смысле слова без крошки хлеба, перебиваясь капелькой воды из подтекающего крана (чего, слава богу, изувер не замечал); иногда, не в силах сомкнуть глаз, выходил ночью из щели и в тоске глядел на сородичей, уныло бродивших по пустынной клеёнке. Случались обмороки; Степан Игнатьич дважды срывался с карниза, Альберт начал галюцинировать вслух, чем регулярно создавал давку под раковиной: чудилось Альберту набитое доверху мусорное ведро — и Шаркун…
Ах, Шаркун! Вспоминая о нём, я всегда переживаю странное чувство приязни к человеку, — вполне, впрочем, простительное моему сентиментальному возрасту.
Конечно, ничто человеческое не было ему чуждо — он тоже не любил тараканов, жаловался своей прыщавой дочке, что мы его замучили и всё время пытался кого-нибудь из нас прихлопнуть. Но дочка, хотя и обещала куда-то нас вывести, обещания своего не выполнила (так и живём, где жили, без новых впечатлений), а погибнуть от руки Шаркуна мог только закоренелый самоубийца. Он носил на носу стекляшки, без которых не видел дальше носа, — и когда терял их, мы могли вообще столоваться с ним из одной тарелки. Милое было время, что говорить!
Но я опять отвлёкся.