Очнулись мы от громкого стука. Свеча давно истекла. Ясный день сквозь окон пробивался. Стук в двери, нас пробудивший, не переставал. Насилу мы, с тяжелою головою, опомнились. Наш товарищ, кинувшийся в сени отпереть, вдруг отступил спиною внутрь перед неким важным человеком, который, наклоня голову у притолоки, входил в сумерки затворенной нашей горницы, озираясь с приметным негодованием. В смущенье мы стали перед ним, не зная, что начать. По грозном молчании он наконец вопросил, для чего мы запершись сидим и никакие распоряжения дивизионного командира не выполнены. Петруша было вымолвил, что у нас никаких приказов не получалось, но приезжий с криком напустился на беспечность, в коей зажились мы на покое, и прибавлял: “я-де вижу, что у вас тут дерзость за добродетель почитают”, сверкая глазами на Петра Ильича, имевшего несчастие его рассердить. Тут вбежал и с маху остановился полковник наш, известясь о важном посещении. Приезжий обратился теперь на него, для чего не выполнено повеление с поспешностию выступать, которое должны были у нас получить вчера к вечеру; он же, командующий обсервационным корпусом генерал-аншеф Броун, проходил сими местами, думая застать всех при сборе, а здесь мало что не бьют генерального марша, так и вовсе ни о чем не пекутся, и он о таковых неисправностях вынужден будет донести фельдмаршалу Фермору; что было ему, полковнику, приказано выступать со всею армиею на Грос-Камин, откуда чаятельно последует марш на Кистрин, по отряжении графа Румянцева к Кольбергу и в надзор над Штеттином, а его, Броуна, корпус занимает Дризен, Шверин, Фридеберг и все к тому приготовляется, чтобы Кистрин осадить, и только у нас ни о чем горя нет. Полковник, слыша над собою такую грозу, стоял, комкая в пальцах занавеску, и не знал, что ему отвечать. Мы, перемигнувшись, тихонько вышли от них в сени. Войсковой шум долетал с улицы. Лимончик лежал на синем блюдце весь высосанный. На улице солнце светило. Лица солдат и офицеров нашего полку, растревоженные и сонные, показывались из дверей. Первые дымы поднимались по деревне от печей. Всюду было роенье новопришедших частей; фурьерские знамена веяли одаль за домами. От соседней избы окликнул знакомый офицер Третьего Мушкетерского полку, спрашивая, каково тут живется. Гвоздики в огороде были иные потоптаны, иные поломлены. Жестяные понтоны, крашенные суриком, громоздились на телегах среди улицы. На стайню вели генеральских лошадей, блиставших вензловыми именами. Артиллерийский парк чернел на приречных лугах между стогами. “Вот догадала нелегкая”, — сказал наш товарищ, отдуваясь, точно после жаркой бани. Двух часов не прошло, как полк наш, поднявшись, выступал наспех, догоняя обсервационный корпус.
После сего на третий день Андрея Ивановича и выпустили из армии, в уважение жестоких его ранений, от которых рука была с болью и нимало владеть не могла, ибо он в такой огонь себя отваживал, где около него не быть убиту казалось чудом. Терпел, пока мог, и под конец так разнемогся, что предлагал ему штаб-лекарь в генеральный госпиталь в Москве, а он от сего отпрашивался, прося, чтобы отпустили домой до излечения, и ему дозволено было. В Тильзите он замедлил, ища майора Егерсдорфа, которого два брата служили в Вологодском полку; Андрей Иванович от них имел письмо брату, где просили оказать послугу, чтоб ему, Андрею Ивановичу, оттуда скорейше выехать на Мемель и Либау. Явясь к Егерсдорфу на дом, он самого его не нашел, а служня его отвечала, что он-де в полях прошлогодней картечи ищет. Думая, что над ним этак шутят, он закипел и был намерен этого малого, как кошку, оттаскать, но удержался и поступил с ним нельзя глаже, надеясь от его хозяина помощи. На счастие, прохожие офицеры сказали, чтоб из городу вышел и искал на лугах при реке, так он побрел туда Егерсдорфа смотреть, где он, и вскоре увидел толпу, ходящую по лугам, а подошед, расслышал, как одни спорили, где было зарыто, а один человек ходил от куста к кусту с лозою, и несколько офицеров за ним внимательно наблюдали. Он спрашивал, нет ли здесь майора Егерсдорфа, ему указали на одного господина, который, наклонясь над глубокою ямою, в которой три мужика стояли с лопатами, командовал, чтоб подымали осторожней; а оттуда тянули лошадью черную пушку, в глине и слизняках, так он ее, охлопывая по бокам, кричал, “какую, с Божией помощью, дебелую выпростали”. То видя, Андрей Иванович сразу сказал себе, что от этого человека я немного добьюсь, и так и вышло, что хотя письмо он ему передал и долго беседовали, но ничего ему Егерсдорф не помог, самому пришлось оттуда выбираться.