Вот туда я и гулял в те годы, в начале нулевых, где-то между 9/11 и Бесланом – под Замок, в Деревню, так сказать. Центр Праги (туристический центр, конечно) лежит внизу – и под моим районом, и, если брать уже другую сторону реки, под Градом. Туда приходилось спускаться из тихого буржуазного спалища на месте бывших виноградников, переходить проспект у «Кодака», пробегать ужасным вонючим зассанным тоннелем, тогда еще не ополовиненным вдоль еще более вонючим фастфудом, дальше, между хранилищем доистории этой земли и памятником недоистории сорокалетней примерно давности, на площадь, которая вовсе и не площадь, а бульвар, а по нему ходят теперь уже не трамваи, а проститутки, дилеры, джанки и туристы, потом пересекать линию когдатошнего рва, справа готическая башня городских укреплений, и углубляться в старый город, где в те годы бродили несколько зловещие, потрепанные в боях за разврат пятидесятилетние немецкие и австрийские парочки, явно в поисках стремных у себя на родине удовольствий (купить на ночь мальчика? девочку? расположиться на отельной кровати втроем? вчетвером?) и стайки пияных британских лосей, прибывших с кратким алкогольным визитом в страну Дворжака и Гавела. Старый Город тогда еще нес на себе знаки недавней советской запущенности, а то, что было вылизано чистеньким языком внезапно нагрянувшего капитализма, казалось столь безупречно веселым и беззаботным, что я чувствовал себя как Незнайка на Луне – до того, конечно, как учтивые официанты потребовали с него денег за прекрасную трапезу. Комбинация старого запустения, буржуазной лакировки, ошалевших от дешевого пива туристов и мрачных автохтонов, так и не поверивших в счастье выпасть из истории еще раз, на этот раз на прочном основании недавних заслуг перед ней, так что теперь, казалось бы, можно спокойно торговать материальными остатками многочисленных оккупаций своей страны; все это парализовало всяческую волю, оставляя открытыми только глаза. Не наглядеться на это фрик-шоу было, не нарадоваться его барочной бессмысленности.
Только вот упражнением в чужести, в покое и разуме все вышеописанное назвать сложновато – хотя об ту пору это казалось именно таковым. Обилие людей вокруг настраивало на романтический лад, будто Бодлера с Верхарном начитался, бродишь себе белокурой бестией из толпы, вильямом вильсоном нового тысячелетия, отчего даже образуется некий временный образ мысли, логика восприятия и, я бы даже сказал, «подсадное Я», на манер тех уточек и селезней, что держат в своих сарайках хитроумные охотники на дичь. «Подсадное Я» принимается реагировать, мыслить, выдавать сентенции для сугубо внутреннего употребления – какой же тогда «покой»? Где же тогда «разум», который, по словам Пруста (в пересказе Пятигорского) есть один на всех, «разум, на который мы все направляем взгляд, каждый из своего тела, – как в театре, где каждый зритель смотрит из своего места на сцену, одну на всех»? Во время тех прогулок десятилетней давности взгляд мой – точнее, взгляд «подсадного Я», рассеянный и жадный одновременно взгляд самозваного фланера – все время наводил фокус на город, на людей, на отчего-то непристойную гамму цветов ночного освещения; все это приковывало внимание и даже порождало быстрые пустые мысли; а там, где мысли, нет места ни покою, ни разуму. Так я и бродил, между площадью с апостольской пантомимой вокруг часов и старым еврейским кладбищем, куда можно заглянуть через решетку и насладиться совершенно марсианским ландшафтом, между глухим, слишком живописным тупиком, упирающимся в готический монастырь, и грязноватой широкой (по местным меркам широкой) улицей, заканчивающейся огромной площадью, справа – ренессансная ратуша, из окон которой выбрасывали бюрократов, слева – легендарное обиталище самого знаменитого в Европе доктора, над тобой – иезуитские герои с самим Игнатием во главе, все оснащены верой, волей, знанием и пропеллером святости на затылке. Это и мешало наблюдать один на всех разум, сидя на галерке жизни: ратуши, монастыри, кладбища, святые, пропеллеры. Отвлекало сознание, не слишком твердое в своей уверенности бежать привычного, размягчало волю, разъедало броню отдельности. В общем, выходил такой культурный туризм, особого свойства, но туризм, вроде книг Брюса Чатвина или фильмов Гринуэя. При чем здесь Франц, спрашивается? Ни при чем.