Но уже Достоевский и не раз объяснял нам, как в одном гнездилище могут совмещаться обе Иудины натуры; и ядовито-колющая и мучительно-раздавленная. Сначала жуткое содружество это было указано нам в человеке из подполья, потом перед нами прошел Фома Опискин, самодур и вчерашний шут, истязатель и страстотерпец, и, наконец, сын Федора Павловича Карамазова и Елизаветы Смердящей олицетворил собой весь ужас той душевной
Загадка «двух личин», которую Леонид Андреев, даже не пробуя решать, так великолепно
Это она‐то и создала под его пером и вечного мужа, и отца Илюшечки, и Лебядкина, и Ипполита Терентьева263. Не только общая характеристика, но и
Вспомните Порфирия и его игру с Раскольниковым: например, подготовленный им «сюрпризик». В таком же роде был и фокус-покус штабс-капитана Снегирева с деньгами Алеши Карамазова; вывертом является бескапсюльный пистолет Ипполита Терентьева, вывертом – бритва в дрожащих пальцах Трусоцкого264, который никогда не убьет; таковы же бегство Настасьи Филипповны из‐под венца и предсмертная записка Кириллова. Но верхушку в этом роде составляет бешеный выпад того же Кириллова, когда за минуту до смерти он вонзает зубы в мизинец Петра Верховенского265.
По-моему, не только нельзя понять андреевского Иуды, но нельзя на минуту даже поверить, что Иуда – точно человек, а не сплошное риторство, если не толковать его себе именно в этих схемах мысли Достоевского:
Возьмите только извивающуюся лживость Иуды и его ненасытную жажду дурачить людей. Разве не кажется вам, когда их то пропускают сквозь себя прозрачные глаза Фомы, то вбирает в себя этот однозвучно-громкий и одноцветно-яркий Петр, что вы не раз уже видели Иуду и у Достоевского, хотя в более скромном и бытовом обличье? Не так ли дурачил Мышкина припадавший к нему Лебедев, или Димитрия и монахов старый Карамазов, или, наконец, Павел Павлович Трусоцкий великолепного Вельчанинова?
А когда Иуда мечтает о дружбе с лучшими и высшими и под покровом ночи надрывается над своей отвергнутой любовью, не вспоминаются ли вам, и с особой назойливостью даже, опять‐таки выстраданные Достоевским идиллические и всхлипывающие мечтаньица его замухрышки, размякшего бессонной ночью в жарком одиночестве своего подполья?
II. Искусство Леонида Андреева
Но Леонид Андреев и не может, и не хочет быть вторым Достоевским. Его рано отравили другие сны.
Он боится судить, потому что ему велели не прощать, а он чувствует, что, начни он судить, и какая‐то сила поднимется в нем и заставит и простить и оправдать.
Но Леонид Андреев и заговорил‐то, лишь полюбив
У Андреева, наоборот: вся трагедия Иуды заключена, как в зерне, в его
Достоевского интересовал только грех, его волновало одно только «как ты смеешь!», и он хищно следил за путями совести, уча нас распутывать самые сложные узлы страстей и интересов. Это и сделало Достоевского великим повествователем, потому что только серьезный и даже