Евангелие прошло мимо Бранда; может быть, он отбросил или сжег его, как вредное, вместе с тою частью сердца, которая мешала простору его мессианской идеи?
Да и в самом деле, формуле цельности решительно нечего делать с теми очаровательными поучениями Христа, которые так часто прикрывали женственную нежность его всепонимающего сердца.
«Не мешайте детям, потому что, кто сам не станет как ребенок, тот не войдет в царство Бога»310. – «Не упрекайте эту женщину за то, что она льет мне на ноги драгоценное миро…»311 – «Пусть тот, кто чувствует себя без греха, первый бросит камень в осужденную»312. – «Не человек для субботы…»313
Во всех этих случаях чувство, минута кажется нам теперь еще необъятнее, чем общее выражение чувства. Но разве мог понять
Есть старая сказка о ваятеле, которому удалось оживить свое изваяние314. И когда в его создании загорелась чуждая ему и совсем другая душа, то он обрадовался, потому что он любил свою статую. Я никогда не мог читать этой сказки без глубокого уныния. И в самом деле, никто не произнес более сурового приговора над искусством. Неужто же, чтобы обрести жизнь, статуя должна непременно читать газеты, ходить в департамент и целоваться?
Помню, в одну золотую осень в Генуе несколько довольно‐таки безотрадных часов я бродил по белым колоннадам местной усыпальницы, среди покойников первого класса. Положительно, нет в мире музея буржуазнее и кичливей этой усыпальницы.
Мрамор увековечил там не только носы и бородавки героизированных купцов, но даже покрой платья и кружевца у шеи их буржуазок, уступая местами лишь грубой слащавости эмблемы в виде каких‐нибудь крылышек у рахитического ребенка. Во всяком случае, искусство – если и в этих пародиях надо видеть искусство – служит на итальянском кладбище самым низменным целям, потому что чек на лионский кредит обеспечивает там бессмертие не мысли художника, а рединготу заказчика.
Совсем по‐другому живет настоящая статуя. Может быть, лет десять тому назад в одном из ярко освещенных майским солнцем павильоне Трокадеро вы видели белый дольмен роденовского Бальзака… О, там не было вашей души, той дорогой иллюзии влажных губ и теплой кожи, которую столькие считают еще жизнью и смыслом изваяния. Из каждой складки халата, с каждой впадинки закинутого лица на вас глядела только властная загадка гения. Это был не сам Бальзак, а трепетная мысль художника о Бальзаке, но при этом эта мысль обладала волшебным свойством казаться вам вашей мыслью, а мне моей.
Тем‐то именно и велик художник, что, творя, он забывает о своей чувствительной и пульсирующей коже и сознает лишь свою космическую духовность, гордясь и смущаясь перед ответственностью за случайно вспыхнувший в нем гений.
А все же люди не так‐то охотно освобождаются от желания согревать своих мраморных Галатей… Когда я только что сердился на Бранда, что я делал, в сущности, если не играл в куклы, нет, хуже – забывал, играя в куклы, что я играю в куклы? Я был недалеко даже от того англичанина, который – правда, лет сто тому назад – послал вызов Шлегелю315 за его непочтительную догадку о нравах Офелии.
Исправлять эту ошибку, пожалуй, уже поздно, но теперь, когда ноги мои подламываются от усталости, мне кажется, что я нашел бы и настоящую дорогу.
Ведь, в сущности, с Брандом не было даже и особого интереса играть. Надо сознаться, что Бранд – плохая кукла, хотя и густо размалеванная. Даже не верится как‐то, что Ибсен замышлял его раньше в эпической форме. Главное, Бранд так мало обдуман психологически. Разве сходство с матерью – наследственность: в обоих та же бессолнечность и то же упорство маниаков?
Но Ибсен, кажется, нисколько и не скрывал от нас символичности своего Бранда.