«Это невозможно, – говорил он. – Это нужно было бы непременно как-нибудь совсем устранить. Ведь каждый год об эту пору всегда случается то же самое! Надо бы на это время совсем закрывать эту дорогу. Обвал… он уродует человека. Страшно смотреть на покойников: язык высунут изо рта до середины груди. Когда идет обвал, то с земли поднимается ветер и подхватывает людей вверх. И вот тут уже смерть, как только подняло человека на воздух… А потом, Бог весть еще когда откопают в снегу таких изуродованных мертвецов. Да, этого нельзя терпеть… Это нужно как-нибудь…»
Старик замолк, оглянувшись на подъезжавшие, готовые для меня сани. Его серьезное лицо приняло выражение приветливой улыбки. Он пожелал мне доброго пути, и я крепко пожал его руку.
И вот я отъезжаю по совершенно свободной и «безмятежной» дороге – там, где несколько дней тому назад наш ямщик с отчаяньем хлестал своих лошадей, чтобы не утонуть в снегу и не ослепнуть от метели… Переезд до Казбека закончился к полудню. Подъезжая к станции, я имел случай ясно видеть знаменитую гору – этот гранитный монашеский клобук с пятнистым наростом льда и снега. Я узнал сразу акварель, виденную мною в столовой станции. Минуту спустя, тонкая белая кисея легкого тумана уже заслоняла очертания горы. Но и такая степень прозрачности воздуха вокруг вершины уже ручалась за хороший день.
Со станции я послал депешу домой о благополучном проезде. Я знал, что обо мне тревожатся, ввиду газетных телеграмм о сообщении с Тифлисом. Я немножко чувствовал себя героем… Из окна столовой я увидел в стороне Казбека прилепившийся к этой горе высокий снежный конус и на нем отчетливую черненькую часовню грузинской архитектуры. То был монастырь на Казбеке – «заоблачная келья», о которой мечтал Пушкин.
Спуск от Казбека мы уже делали на колесах. Дарьяльское ущелье, обозреваемое с высоты, было несравненно величественнее. Чудесно выступали разрезы его поэтических пропастей. Перед вечером мы подъехали к достопамятной станции Ларе, где я провел мучительную ночь под выстрелами бури. Теперь уже здесь не было ни снега, ни урагана. Правда, из ущелья, по обыкновению, тянуло ветерком, но это было только ласкающее течение воздуха, – не более. На дальнейшем пути к Владикавказу я вдруг заметил, что передо мною, в самом низу между гор, образовалось сплошное облако, белое, как вата. Оно мешало смотреть в перспективу долины. Мне сказали, что это вечерний туман. Облако вскоре так поднялось и выросло, что незаметно наступила пасмурная ночь, и когда я приехал во Владикавказ, то застал в городе ровный, тихий дождь. Туземцы, впрочем, и раньше говорили мне: «Знайте, что когда у нас пасмурно, в горах ясно, – и наоборот».
Я заказал себе железнодорожный билет на завтра и переночевал в гостинице. Садясь на поезд, я узнал, что накануне вечером локомотив задавил машиниста, оставившего молодую вдову с детьми. На платформе я услыхал вопли маленькой кучки людей у вагона третьего класса. Они провожали вдову, которая отъезжала на промежуточную станцию, где ее ожидало мертвое тело…
Гибель от обвалов, гибель от машины! Никто не ведает своей участи – «и от судеб защиты нет».
Спустя четыре месяца, летом, я снова сделал поездку в Тифлис по тому же делу. Помню, в лунную ночь поезд приближался к Владикавказу. В вагоне, где горели только две стеариновые свечи, было темно. Из окна вдруг завиднелась вся цепь столь знакомых мне гор. Казалось, эта цепь стала отчетливой великой ступенью от земли к небу… Месяц светил над нею на таком расстоянии, будто и от гор до него рукой подать! Лунный свет озарял так явственно различные изломы хребта, что я как бы узнавал отдельные вершины, – угадывал, где кроется Казбек, припоминал всю линию предстоявшего мне пути среди этих громад. Темные зубцы с белыми извилистыми пятнами тумана – общая группа этих скученных гигантов – все это виднелось вдали, над плоской равниной, за определенною чертою, как нечто чуждое земле и отрешенное от нее своею недосягаемою величавостью. Прибавьте дивную тишину воздуха в степи, за окном вагона, в лунном сиянии.
Как жутко делалось на душе! Вся моя жизнь представилась мне такою мелкою, непонятною, жалкою… Вагон гудел, а серебряные великаны поднимались к небу, и месяц их оглядывал так любовно… Казалось, Творец все-таки где-то здесь – Он ближе к ним – к этим вершинам и луне – нежели к моему сердцу… И неизъяснимое мучение поднималось во мне. Надежда и тоска… Слезы подступали к горлу. И, прислонившись к открытому окну вагона, слушая грохот поезда в обширной и тихой степи, я невольно, с благоговением и скорбью, напевал молитвенно-ритмические строки романса: