„Странствуя в пустыне, Моисей, подойдя к стаду, услыхал, как пастух молится Богу. Пастух молился так: „О Господи, как бы мне добраться до Тебя и сделаться Твоим рабом. С какой бы радостью я обувал Тебя, мыл бы Твои ноги и целовал бы их, расчесывал бы Тебе волосы, стирал бы Тебе одежду, убирал бы Твое жилище и приносил бы Тебе молоко от моего стада. Желает Тебя мое сердце“.
Услыхав такие слова, Моисей разгневался на пастуха и сказал: „Ты богохульник, Бог бестелесен, ему не нужно ни одежды, ни жилища, ни прислуги. Ты говоришь дурное“.
И омрачилось сердце пастуха. Не мог он представить существа бестелесной формы и без нужд телесных. И не мог он больше молиться и служить Господу и пришел в отчаяние. Тогда Бог сказал Моисею: „Зачем ты отогнал от Меня верного раба Моего? У всякого человека свое тело и свои речи. Что для тебя не хорошо, то для другого хорошо; что для тебя яд, то для другого мед сладкий. Слова ничего не значат. Я вижу сердце того, кто ко Мне обращается““.
Легенда эта мне очень нравится, и я просил бы вас смотреть на меня, как на этого пастуха. Я и сам смотрю на себя так же. Все наше человеческое понятие о Нем всегда будет несовершенно. Но льщу себя надеждой, что сердце мое – такое же, как и этого пастуха, и потому боюсь потерять то, что имею и что дает мне полное спокойствие и счастие.
Вы говорите мне о соединении с церковью. Думаю, что не ошибаюсь, полагая, что я никогда не разъединялся с ней – не с той какой-либо одной из тех церквей, которые разъединяют, а с той, которая всегда соединяла и соединяет всех людей, искренно ищущих Бога, начиная от этого пастуха и до Будды, Лаодзе, Конфуция, браминов и многих, многих людей.
С этой всемирной церковью я никогда не разлучался и более всего на свете боюсь разойтись с ней.
Очень благодарю вас за ваше любовное письмо и братски жму вашу руку».
Впрочем, Толстой, как я уже часто говорил, в последние годы своей жизни настолько смешал свой природный мистицизм с общественными и даже революционными задачами, что им залюбовались и к нему невольно примкнули все позитивисты и политики, совершенно чуждые религии.
Даже Боборыкин и Мечников пред ним по-своему преклонялись.
Я ставлю Боборыкина гораздо выше Мечникова и беру их вместе лишь как непреклонных служителей «научного миропонимания».
Боборыкина я знал близко. Всегда пользовался его неопределенною, как бы невольною слабостью ко мне. Les extr^emes se touchent![15] И все же нам пришлось разойтись. Разойтись потому, что в решительную минуту, на его юбилее, я высказал ему правду… Мы слишком чуждые натуры.
Боборыкин в своем роде поразителен. Еще Тургенев сказал о нем, что даже во время «светопреставления» он будет на обломках дописывать страницы самого современного романа… Так оно и есть. Боборыкин и поныне не боится ни катастроф, ни смерти. Его бодрость, образованность, трудолюбие колоссальны. Его вера в науку столь же фанатична, как вера Галилея в учение о вращении земли вокруг солнца. И, быть может, Боборыкин, один на целом свете, обладает истиной…
Мне странно только одно. Боборыкин преклоняется перед Пушкиным. Еще бы! Боборыкин слишком «писатель», чтобы не видеть в Пушкине величайшего волшебника слова. Боборыкин заучивает на память «Евгения Онегина»… И вот – на Пушкине я его ловлю.
Для своего учения он пользуется
Ergo – Пушкин научный позитивист!
Но, позвольте! В том же «Онегине» сплошь и рядом говорится: «свыше», «воля Провидения» и т. д. А в других произведениях?
Надгробная надпись князю Голицыну
Эпитафия сыну декабриста Волконского
Стихотворения «Ангел», «Пророк», «Монастырь на Казбеке», «Воспоминание» – все мистичны. В последнем прямо говорится «о тайнах вечности и гроба».
А песня в «Пире во время чумы»?
Ясно, что здесь говорится о
Наконец, на упрек Филарета в религиозных сомнениях Пушкин восторженно ответил: