— Как она себя называла? Повторите. И не торопитесь.
— Она называла себя Елизаветой, дочерью покойной императрицы, — опять вздохнул поляк и забормотал какой-то насмешливой скороговоркой: — Знаю свою вину. Но именем всех святых хочу объяснить государыне: только любовь привела меня к ней. Я ее люблю и оттого не чувствую вины, ибо если за любовь наказывать людей, кто остался бы без наказания?! В своей жизни я никого не загубил и оттого припадаю к стопам всемилостивейшей государыни, молю о милосердии и снисхождении. Клянусь, что никогда не верил в россказни и верить не буду, и буду стыдиться своей глупости, и беру обязанность на себя вечно молить Бога за здравие и долголетие царствования государыни!
«Ох, продувные бестии! Так я и поверил этим заклятым врагам государыни, когда они здравицу в ее честь поют! Так я и поверил сему человеку, который изо всех сил выгораживал себя и Радзивилла и топил ту, которую он-де так любит… Ох, мне бы вас допросить с пристрастием… Ребрышки вам пощупать… Чую, тут ключ… Ан нельзя. Вот такая наша жизнь: „Узнай правду, не узнавая ее“. Ох-хо-хо-хо».
В камере перед Голицыным стоял слуга принцессы Ян Рихтер.
«И опять выслушивал я всяческие глупости. Этот пересказывал свою биографию…»
— Кем я только не был, Ваше сиятельство. Сначала был хирургом. Потом сделался венецианским солдатом, потом был скульптором. Потом играл на виолончели. Потом — на мандолине. А потом решил: всюду жизнь плоха, всюду надо заботиться, добывать деньги на пропитание. И понял: лучше всего быть слугою. Пусть хозяин о тебе заботится!
— Можете ли вы сообщить что-нибудь о происхождении вашей хозяйки?
— Да откуда, Ваше сиятельство? Я служил, дом охранял. Докторов к ней звал. Хворала часто. А как время свободное — играл на мандолине. Или бумажки складывал.
— Какие бумажки?
— А я разве знаю? Она мне говорит: «Сложи бумажку в баул да запри».
— Эти бумажки? — И Голицын показал Рихтеру письма принцессы, вынутые из баула.
— Может, и эти… А может, и не эти… Мое дело какое: что скажет барыня, то и складывал. Я ее вещи и бумажки никому не отдавал без ее приказания. Вот за то и попал сюда.
— Как вы называете вашу барыню?
— Как все: Ваше императорское высочество.
— Вспомните: говорил ли в вашем присутствии кто-нибудь или она сама, откуда она родом? О ее родителях?
— Да зачем? Мне только одно говорили: принеси, убери, сходи. А в свободное время я на мандолине играл…
В камере перед Голицыным стояла Франциска фон Мештеде.
— Да ничего такого я о ней не знаю. Одно знаю: щедрая госпожа.
— Говорила ли она в вашем присутствии, кто она? Называла ли она себя дочерью императрицы или еще как?
— Все вокруг так говорили… А она? Не помню… Я как-то не задумывалась. Все говорили. Нет, не помню…
— Говорила ли она с вами о своих родителях, о своем происхождении?
— Да она вообще со мной мало говорила. Я ее одевала и раздевала — вот и весь разговор. Она даже когда в коляску меня с собой сажала, не объясняла, куда едет. И никто у нас в доме не знал заранее, что она делать будет. И даже на исповедь она никогда не ходила.
Князь взглянул на часы и сказал Ушакову:
— Ну что ж, теперь пошли. И помни: молчать обязан до смерти обо всем, что сейчас увидишь и услышишь.
— Так точно, Ваше сиятельство.
— Ох-хо-хо-хо, — вздохнул князь и, подняв грузное свое тело, направился в камеру к «известной женщине».
В камере принцессы.
Ушаков уселся за конторку и приготовился писать. Голицын тяжело сел на стул и внимательно поглядел на принцессу.
«Темные волосы, нос с горбинкой. Итальянка? Но по-итальянски, граф докладывал, знает плохо. Кто же она? Но хороша… Только исхудала очень».
— Кто дал право так жестоко обращаться со мной, и по какой причине вы держите меня в заключении?
«Ишь глазищи-то горят…»
— Обстоятельства жизни вашей, сударыня, нам хорошо известны по полученным вашим документам, и в том числе тем, которые вы у себя хранить изволили. Следственно, всякое запирательство с вашей стороны приведет лишь к тому, что будут употреблены — поверьте, мне горько об этом говорить, — даже крайние меры для выяснения самих сокровенных ваших тайн. А посему предлагаю вам оставить пустой гнев и отвечать со всей откровенностью на мои вопросы, полагаясь на безграничную милость Ее императорского величества. Вопросы будут предложены мною на французском языке, но если какой другой язык вам угоден…
Голицын остановился и вопросительно посмотрел на принцессу. Она молчала.
— Итак, вопросы будут предложены на французском. Вы называли себя всевозможными именами в разных странах Европы. Как вас зовут поистине?
— Меня зовут Елизавета. А путешествовать под разными именами, как известно Вашему сиятельству, в обычае людей знатных.
— Кто ваши родители, Елизавета?
— Не ведаю.
— Сколько вам лет, Елизавета?
— Двадцать три года.
— Какой вы веры?
— Православной, — усмехнувшись, ответила Елизавета.
— Тогда кто вас крестил? И где вы провели свое детство.