— Вот к чему привели воинские дружины, — роптал Собесами, a примас добавлял:
— Могли, ведь, изрубить и гетмана… сумеют и епископа сделать мучеником.
Среди этих разговоров подъехал с докладом Гоженский, но у него нос так был опущен, что было даже лишнее спрашивать, с чем он приехал, — все можно было прочесть у него на лице.
— Ну, что? — спросил примас.
Гоженский пожал плечами:
— Говорят: обождем немного, а не захотят придти к нам, мы к ним не пойдем, обойдемся без примаса и гетмана…
Вельможи молча переглянулись.
— А опять-таки пугаться звона сабель не стоит, — прибавил Гоженский, обращаясь к примасу. — Много шума, а в действительности, все это только пустой галдеж: кричать легко, а поднять руку трудно!
Вельможи спрашивали друг друга молча, одними взглядами; примас медлил. Его не столько удерживала боязнь катастрофы, сколько сильное оскорбление самолюбия. Вчера он, Unter rex [54], примас, самое высокое духовное лицо в государстве, епископский трон которого раньше рисовался художниками наравне с королевским, и он должен был дрожать перед зипунами! Этого он им не мог простить. Вспоминая собственный страх, он бледнел от негодования и обиды.
Отомстить, хотя это чувство и не к лицу священнослужителю и епископу, отомстить — было его единственным всепоглощающим желанием.
В самом характере этого человека лежало разрешение этой задачи: как только Пражмовский успокоился бы и овладел бы собою, так он решил бы для виду покориться, унизить себя, а затем отплатить предательством и коварством.
Простить он не мог и не умел: в старце кипело еще слишком много испорченной крови.
Что-то теперь говорят во Франции о его торжественных ручательствах?! Что-то там думают теперь о его значении? Как там теперь могут высмеивать его или считать обманщиком!
Этого он также не мог простить…
В такой нерешительности прошел целый день, но к концу его с валов уже донеслось передаваемое из уст в уста решение шляхты: "Если де примас и другие подкупленные корифеи не приедут, обойдемся и без них! Ей Богу, без них!"
Примас опасался, что подканцлер готов и на это.
Когда уже поздно вечером несколько лиц из разных воеводств будто бы proprio motu [55], явились к примасу и стали советовать ему и просить его не уклоняться от явки, Пражмовский уже был подготовлен к этому.
Он выбрал позу опечаленного страдающего и растроганного человека, слезы выступили у него на глазах:
— Дети, мои, — обратился он растроганно к посланным, — я готов служить вам, отечеству и интересам Речи Посполитой до последнего издыхания. Сил у меня не хватило сегодня приехать. Меня угнетала невыразимая печаль. Я молился, чтобы Бог нам ниспослал отрезвление и мир.
Назначен был день для аудиенции Нейбургского. Распуганные было собрались снова. Шляхта стояла холодная, насмешливая, демонстративно терпеливая.
Нейбургский выступил так скромно и далее бедно, что из вереницы его экипажей, больше всего выделялись два возка, которые по служебной обязанности послал ему от себя в качестве гофмаршала Собесский, а свита Собесского и количеством и блеском значительно превосходила посольство, над которым открыто смеялись.
Сам посол, который должен был его расхваливать, чувствовал и видел, что ничего из этого не выйдет, — господа сенаторы не слушали, думая о чем-то другом, а толпа острила и хохотала.
На другой день была очередь Лотарингского. Граф Шаваньяк, ловкий и предусмотрительный, умел пользоваться обстоятельствами. Он захватил все, что можно было вытащить на берег из потерпевшего крушение корабля Кондэ. Умы знати, не имея уже никого другого, склонились в пользу князя Лотарингского. Многое говорило в его пользу: он был молод, рыцарски настроен, обещал много, давал слово до последней капли крови защищать Речь Посполитую, восстановить все первоначальные владения. Было известно, что за ним стояли австрийцы. Может быть, это не увеличило бы ему числа сторонников, но в момент, когда со всех сторон можно было ожидать войны, союз с Империей не был липшим.
Говорили о Лотарингском, который, хотя не мог сравниться по количеству рассориваемых денег с Кондэ, явился все-таки в более внушительной и богатой обстановке, чем Нейбургский.
Выезд графа Шаваньяка не мог конфузить его; кроме карет Собесского, у него было четыре своих кареты, золоченых и покрытых снаружи новым бархатом, а внутри выстланных дамасскими тканями и парчой. В каретах ехал двор графа — пышный, блестящий, веселый. Около каждой кареты ехало по двенадцати слуг, одетых в блестящие ливреи, зеленые с золотом — гербовый цвет Лотарингского дома.