Читаем Князь Юрка Голицын полностью

Сказано — сделано. Он набрал тридцать мальчиков и стал обучать их правильной методе хорового пения. Поставив им голоса, он принялся разучивать с ними старинные русские песни, которые сам же обрабатывал, а также отдельные сочинения Бортнянского и Ломакина. Дело пошло на удивление споро. Он объяснял это и тем научением, которое сам прошел у Ломакина, с присущим ему теперь он в этом не сомневался — магнетизмом, без которого нет дирижера, и природной одаренностью маленьких певцов. Поначалу зажатые страхом и приниженностью, они лишь бессмысленно таращили глаза, тряслись мелкой дрожью, не слышали ни единой ноты, не попадали в тон, но через несколько спевок, привыкнув к строгому лишь по виду барину, убедясь в его терпении и добродушии, начали делать удивительные успехи. И до чего же они были смышлеными! Голицына не могли обмануть ни безупречный слух, ни старательность, ни хорошие верхи, он мгновенно чуял, понимают ли певцы, что поют, или бездумно разевают рты. И эти мальчики понимали, заниматься с ними было куда интереснее, нежели с пажами. Он с благодарностью вспоминал слова Ломакина о сообразительности деревенских ребятишек; поверив старому капельмейстеру, он сэкономил и время, и душевные силы.

Тогда уже находились люди, относящие быстрые успехи Голицына в обучении хора к тому трепету, который этот верзила и громобой внушал яремной покорности рожденных в рабстве. Но причина была в прямо противоположном. Нервный, дерзкий, несдержанный до буйства, князь был научен видеть в участниках своей капеллы равных с ним перед лицом искусства сотоварищей. Ко всем хористам от мала до велика он относился не только терпеливо, но и уважительно. И чем дальше, тем проще и естественней это ему давалось. Они могли сбиваться, фальшивить, терять какие-то ноты, упорствовать в непонимании, он не раздражался, не повышал голоса, спокойно и настойчиво пробивался к тому роднику, где зарождается песня. Верный ломакинским наказам, он щадил человеческое достоинство подневольных людей. Оказывается, даже в самых забитых, замордованных есть некая хрупкость, которой нельзя касаться. И хористы скоро начинали понимать, что строгий, грозный великан вовсе не страшен, он любит песню и хочет от них лишь одного — чтобы они хорошо, с душой пели. Да ведь и они — в подавляющем большинстве — были по призванию песенными людьми и тоже хотели, чтобы песня жила, дышала.

Вскоре небольшой детский хор Голицына стал нарасхват. Хор пел не только в домовой церкви генерал-губернатора, но и в сельских церквах многочисленных долгоруковских родственников, в частных домах, даже в благородном собрании, где устраивались концерты духовной и светской музыки.

Но если представить себе харьковскую жизнь Юрки Голицына лишь в свете его музыкальных увлечений, когда в просветленной сосредоточенности начинало ровно, сильно и ритмично биться его слишком беспокойное сердце, то картина будет, мягко говоря, односторонней. Он все-таки оставался любителем — «аматёром», как тогда говорили, отдавая музыке часы, остающиеся не от службы, разумеется, — нынешнее безделье превосходило пажеское, — а от светской жизни, балов, бесконечных визитов, карточной игры, всегда убыточной для азартного и нерасчетливого князя, флирта, сочинения альбомных стишков, цыган и заправских романов одновременно с несколькими дамами, принадлежащими к верхушке харьковского общества. Его репутация бретера, основанная на ложных слухах и безобманной уверенности, что он всегда готов выйти к барьеру, заставляла мужей закрывать глаза на слишком милостивое отношение своих жен к князю. Это хорошо и удобно объяснялось материнской снисходительностью к одинокому юноше. К тому же над Юркой простиралась охраняющая длань генерал-губернатора, мягкого, как воск, лишь с родней и вышестоящими.

Впрочем, сам Долгоруков в конце концов счел нужным одернуть разнуздавшегося «протеже». У него произошло серьезное объяснение с Юркой из-за старого брюзги графа Сиверса, с которым они оба состояли в довольно близком родстве.

— На тебя жалуется граф Сиверс, — строго сказал генерал-губернатор коллежскому регистратору, плевавшему со скуки во все четыре угла приемной, — он был в этот день дежурным. — Ты ему нагрубил.

— Вот те раз! — искренне удивился Юрка. — Это оговор, ваше превосходительство.

— Побойся бога!.. У тебя нет ни малейшего уважения к старшим.

— Уважения?.. Да я благоговею перед графом. Где бы мы ни встретились, я почтительно и нежно целую его в обе щеки.

— Не насмешничай, шалун! Ты прекрасно знаешь, что граф ненавидит целоваться с мужчинами.

— Зато очень любит с женщинами, несмотря на свой преклонный возраст.

— Что ж, это звучит ободряюще. Но ты — мальчишка и вполне мог бы целовать графа Сиверса в плечико.

— Он мне это и предложил. Вернее сказать, дал на выбор: чмокать его в руку или в плечико.

— А ты что ответил? — пряча улыбку, спросил Долгоруков в предчувствии очередной Юркиной выходки.

— Я со всем смирением сказал: очень рад, дядюшка, по крайней мере, я не буду колоться о вашу трехдневную щетину.

Перейти на страницу:

Похожие книги