На самом деле осенью 1899 года Моне удалось сделать не более десятка набросков с видами Лондона. Дела звали его обратно, в Живерни. Без ухода зарастала травой могила Сюзанны; рабочим, возводившим вторую мастерскую, требовались его советы; Дюран-Рюэль ждал обещанных картин с нимфеями; проявлял настойчивость Надар, во что бы то ни стало вознамерившийся сделать его фотографический портрет. К нему собирался приехать Клемансо, которому он пообещал подарить написанную десятью годами раньше, когда он гостил у Роллины, картину, первоначально названную «Скалистый утес в Крезе». Сегодня она известна как просто «Утес». Связанную с этим историю нам поведал Жан Батист Дюрозель, автор пространной биографии Жоржа Клемансо[153]:
«В 1891 году, когда стало известно, что готовится постановка пьесы Викторьена Сарду „Термидор“, весьма враждебно трактующей некоторые события Французской революции, Клемансо выступил в Палате депутатов с длинной речью, в которой потребовал и добился запрета спектакля. Именно тогда он произнес свою ставшую знаменитой фразу: „Французская революция — это утес!“»
Вот почему художник переименовал картину.
24 декабря 1899 года Моне получил от Клемансо такое письмо: «Я не ответил на ваше теплое послание, потому что понятия не имел, что вам сказать по поводу вашего „Утеса“, которым вы меня просто придавили. Ваши добрые слова уже служили мне лучшей наградой; и я давно убедился, что ваши человеческие качества достойны вашего мастерства художника, и, поверьте, это не пустые заверения. Если б вы только знали, какую радость мне доставили! Мне давно хотелось обнять вас и еще раз сказать вам, как я вас люблю. Но этот чертов „Утес“ стоял между нами и не давал мне проходу. Отказаться от подарка я не мог, боясь вас обидеть. Принять его я тоже не мог, потому что это слишком ценный дар. А теперь вы, не спрашивая разрешения, взяли и запульнули в меня этой чудовищной глыбой чистого света. Я одурел настолько, что не нахожу слов. Вы имеете обыкновение обтесывать куски небесной лазури и кидаться ими в людей, метя в голову. Если бы я начал вас благодарить, это было бы самой большой глупостью, какую только можно совершить. Разве солнце благодарят за то, что оно шлет нам свои лучи? Обнимаю вас от всего сердца».
В последние дни 1899 на Сене, в Ветее и Лавакуре, начался ледоход. Моне не мог не услышать мощного призыва природы. Его охватило неудержимое желание поскорее запечатлеть на холсте заиндевелую землю, пока не началась оттепель.
Провожать старый год семья в полном составе собралась в розово-зеленом доме, окна которого разукрасил своими узорами мороз. Сад спал под снегом. Лишь в теплице продолжалась жизнь.
— Это верно, — вспоминает г-жа Тибуст, мать которой служила в доме Моне прачкой. — Истинная правда: к Рождеству к столу подавали черешни!
30 или 31 декабря Моне получил из фирмы Надара первые оттиски. Ах, милый старина Феликс Турнашон! Самому знаменитому фотографу XIX века исполнилось 80 лет! Но, если вдуматься, какую блестящую карьеру он сделал! Ведь это именно он, страстный поклонник воздухоплавания, первым изобрел аэрофотосъемку! Именно он сохранил для истории облик самых видных художников, писателей и политиков своего времени! Его коллекции фотоснимков позавидовал бы любой. Говорили, что он готовит к выпуску книгу воспоминаний, под названием «Когда я был фотографом». И ведь это именно он предоставил в распоряжение авантюристов, именовавших себя импрессионистами, свою мастерскую на углу улицы Дану и бульвара Капуцинов, где состоялась их первая выставка!
«Большое спасибо, — написал ему Моне в ответном письме, — мы просто очарованы. Все согласны, что мои фотоснимки (sic) получились просто великолепно. Не сочтите за комплимент, но я и в самом деле никогда не видел столь прекрасных фотографий».
Похоже, он говорил это вполне искренне. Доказательство? В постскриптуме письма — и это решительно шло в разрез с его привычками — он просит Надара принять от него небольшой дар: «На днях вам доставят небольшой набросок пастелью, который я поместил под стекло. Это всего лишь один из давних набросков, который я отправляю вам в качестве скромного сувенира…»
На всех фотографиях, сделанных Надаром, Моне и в самом деле выглядит прекрасно — пышущий здоровьем, с живым блеском чуть лукавых глаз и подернутой сединой густой бородой, каскадом спадающей на крепкую грудь. А вот о снимках Алисы нигде не упоминается. Увы, госпожа Моне заметно состарилась, и состарилась преждевременно. Она теперь не снимала траурного наряда, ее роскошные волосы сделались совершенно седыми, глубокая морщина, заставлявшая приподниматься правый уголок верхней губы, прорезала лицо чуть ли не до самой надбровной дуги, и эту гримасу уже никто не принял бы за улыбку. Во взгляде ее черных потухших глаз ясно читается, что способность улыбаться она утратила навсегда. Бедный Моне!