Я сказал, что он мог бы гордиться собой, но, как вы сами понимаете, это и в голову ему не приходило. Моне никогда ничем не хвастал. Главное его отличие от прочих встречавшихся мне людей заключалось в том, что все они охотно давали мне советы, а Клод Моне показывал пример. Вместе с тем его жизнь казалась необычайно простой. Он смотрел, ел, курил, ходил, пил и слушал. В остальное время он работал.
В целом он всегда делал всего две вещи — работал и жил».
В том, насколько серьезно относился к работе Моне, Саш
«Мы сидели с ним в гостиной. На полу стояли картины — может быть, дюжина, одна к другой, повернутые лицом к стене. У меня вечно стояли так какие-нибудь картины, пока я подыскивал, куда бы их повесить.
Моне спросил меня, что это за картины, и я стал ему их показывать. Там в числе прочего оказалось два Боннара, три Вюийяра, один Руссель и один Писсарро. Каждой из них Моне давал свою оценку:
— Превосходно… А эта еще лучше… А вот эта самая красивая…
Между тем среди этих полотен затесался один небольшого размера холст, написанный ради забавы лично мной. На нем были изображены ветки сливы в японской вазе. Само собой разумеется, картину я не подписал. И вот, ни слова не говоря, я повернул ее лицом и показал Моне.
Он нахмурил брови, склонился к картине поближе и вдруг произнес:
— А это еще что такое?
Я молчал.
— Что это такое, я вас спрашиваю? Нет, что это такое? Что это значит? Объясните мне, что это означает! Это несерьезно? Нет, это несерьезно… Кто это сделал?
Пришлось признаться:
— Я.
Моне стал необычайно серьезен. Голосом, в котором звучала вся суровость мира, он проговорил:
— Саш
Я видел, что Моне искренне расстроен, и постарался оправдаться, говоря, что не придаю своим живописным опытам никакого значения. Но он не дал мне говорить:
— Вы, может быть, и не придаете. Но я никогда не шучу по поводу работы»[216].
Снова послушаем рассказ Саш
«В другой раз мы были у меня, в Жюмьеже, и вместе наслаждались окружающим пейзажем. Тут он заметил, что я прищуриваю глаза, и, не сдержавшись, сказал:
— Если бы вы знали, как меня раздражает эта ваша манера! Смотреть надо так, чтобы ваши глаза пожирали все, что видят!
Верно сказано. В прищуренном взгляде есть что-то нечестное, вроде подмигивания. Тогда как Моне действительно пожирал глазами природу, предметы. Ему постоянно хотелось как можно больше света, любые лампы казались ему слишком слабыми. Однажды я услышал от него такой странный совет:
— Если вы слишком долго смотрите на что-то и хотите, чтобы ваш глаз отметил в увиденном главное, сделайте так. Еще раз пристально вглядитесь в пейзаж, а потом резко наклонитесь и посмотрите у себя между ног.
И этот великолепный семидесятилетний старик, показывая мне пример, с поразительной гибкостью сделал наклон».
«Он ни с кем не виделся, — пишет Саш
В его доме я встречал только Клемансо, Октава Мирбо и Гюстава Жеффруа. Его называли медведем. В прошлом он познал нищету, равнодушие публики, презрение… Он сам говорил мне, что к 47 годам не продал ни одной картины дороже, чем за 500 франков! И хотя он вспоминал об этом без всякой горечи, я думаю, что истоки его гордыни следует искать именно в тех годах.
Теперь, когда он разбогател, ему достаточно было сказать одно слово, чтобы стать еще богаче.
Однажды Клемансо обронил словно мимоходом:
— Слушайте, Моне, я дам вам орден Почетного легиона!
Моне посмотрел на него и спокойно ответил:
— Нет уж, Клемансо, большое спасибо. Мне шестьдесят лет. Слишком поздно. Раньше надо было думать.
Всем своим видом он, казалось, говорил: сами виноваты!
Мой отец Люсьен Гитри называл Моне „Большим крестом“[217] презрения к Почетному легиону!»
В начале декабря 1914 года Клемансо находился в Живерни. Ужасная, чудовищная война бушевала уже три месяца, и моральное состояние Моне оставляло желать много лучшего. Как всегда, в моменты, когда Моне впадал в депрессию, на его пороге появлялся Клемансо. «Мне стыдно заниматься глупыми поисками формы и цвета, когда столько людей вокруг страдает и гибнет!»[218]
— Ну-ну, дружище! — увещевал его друг. — Не стоит так казниться! Вы ведь тоже сражаетесь! Вот и продолжайте свою битву!
Ко всем переживаниям Моне добавлялся еще и страх — страх за Мишеля. Сын художника, унаследовавший от отца нелюбовь к немцам, хоть и не был военнообязанным, ушел на фронт вольноопределяющимся. В 1916 году ему предстояло пережить кошмар Вердена.
Моне волновался и за Жан Пьера. Механик автомастерской в Верноне служил в транспортных войсках.