Когда к ним на ледовую встречу приехала знаменитая команда тридцать третьей городской школы, когда Васины боевые соратники и сам он выходили, грохоча коньками, из раздевалки, когда Николушка Копейкин провожал всех добрыми пожеланиями и немножко завистливым взглядом, потому что был в этот вечер запасным, — то Вася поравнялся с Николушкой и прищелкнул перед его носом пальцами:
— Вот так-то! Нечего завидовать! Все верно. Сегодня и безо всякого череда должен был бы играть я. Сегодня сражаются хоккеисты — первейший сорт!
Николушка мигом вскинулся, но тут же и грянул бас тренера:
— Отставить! Это кто это первый сорт? Это ты, Иванов, первый сорт? Отставить и твой выход. Садишься в запас, на лед идет вратарь Копейкин.
А еще он сказал, что за такое зазнайство и хвастовство его, Иванова, надо бы отправить даже не на запасную скамейку, а домой, но поскольку грех с Васей вышел впервые, то пускай Вася пока посидит вот тут в раздевалке у окошечка да и подумает: какой он сорт-фрукт на самом деле — наилучший или так себе, с пятнышком…
И ошарашенный, расстроенный, Вася остался в раздевалке один. Перешагивая через вороха ребячьих обувок, не снимая коньков, он проковылял к длинной под окошком скамье и, почти ничего не видя от слез, уткнулся в холодное стекло.
О том, какой он теперь «сорт-фрукт», Вася понял сразу. На душе у Васи сделалось так, как будто он только что шел на какой-то удивительно веселый праздник, шел вместе с друзьями, и вдруг все ушагали вперед, а перед ним с треском захлопнулась дверь.
Она захлопнулась, и остался для него, для Васи, лишь вот этот квадратный проемчик с надбитым стеклом: смотреть смотри, а проходить дальше и не пробуй! Там, на празднике, и без тебя, Васек, хорошо. Там, на празднике, и без тебя, Васек, обойдутся…
Но и в окошко почти ничего нельзя было разглядеть. Выходило оно чуть в сторону от хоккейной площадки на белые кусты, на утоптанную дорожку, на белеющий в сумерках школьный сад, и Вася не столько видел, сколько лишь слышал, что там, на площадке, зачиналось теперь.
А там, как всегда, орали, визжали, галдели, хлопали в ладоши ребятишки. Там заливался судейский свисток, хлестали по сосновым бортам крепкие удары шайбы, звенели на виражах коньки. Оттуда, как всегда, бил на все четыре стороны, достигая и Васиного окошка, радостный электрический свет, и только одно там было не как всегда.
Все это ликующее, все это светло-шумное празднество проходило теперь без Васи Иванова. И от этого Васе было еще нестерпимей, еще тошней.
Он так уж и думал, что на веки вечные одиноким и останется, но тренер был хотя и суров, да справедлив, наказал Васю на одну лишь тогдашнюю игру, простил тогда Васю и Николушка. Тем более, что в матче-то с тридцать третьей школой Николушка сыграл превосходно.
А вот Вася с той поры и хвастаться зарекся, и тренироваться стал еще старательней, и вот из-за этого старания ни разу, как приехал жить в город, в зоологическом парке и не побывал.
Но теперь в зоопарк Васю вела, можно сказать, сама судьба.
Судьбой этой был толстенький, прыткий, пыхтящий на ходу, как паровоз, Чашкин. Перебежав еще один неведомый ни Васе, ни Петру Петровичу сугробный проулок, пронырнув еще один сумрачный двор, он вдруг выскочил сам, а за ним и его попутчики, на весеннюю улицу. Обегая прохожих, повернули за угол, и вот — ворота зоопарка, фанерная рядом будочка.
Из будочки выглянула рыжая контролерша в сиреневой фетровой шляпке:
— Прошу-у билетики…
— Это со мной! — бросил ей на бегу Чашкин, опять махнул Петру Петровичу и Васе, чтобы не задерживались, и запетлял теперь в толпе меж длинных вольер, построенных тут в солнечном затишке под огромными липами.
На самых макушках лип, под самой синью неба в тонком прутье возились, горланили, делили меж собой прошлогодние гнезда вольные грачи.
А у вольер гомонила тоже, но чуть поспокойнее, гуляющая публика. Больше всех тут было девочек и мальчиков. И больше всего их толпилось у бассейна, возле байкальской нерпы Нюрки.
Не могли ни в какое сравнение с нерпой Нюркой идти ни белки, которые, задрав пушистые хвосты, лихо накручивали деревянные мéленки-колеса, ни поразительно жирный, с полосатой и плутоватой мордой барсук, ни два развеселых, кувыркающихся через голову, тибетских медвежонка.
Вася даже про лошадку на миг забыл и сам прилип к парапету бассейна, уставился на Нюрку.
А она там, стремительная, верткая, черно-блестящая, то уходила в прозрачной воде к самому дну, то, плавно и красиво изогнувшись, абсолютно бесшумно, без единого всплеска выставляла к зрителям из воды странно синеглазую, усатую голову.
И тогда кто-нибудь из ребят с бетонной, не очень высокой стенки кричал:
— Нюра, пас!
И швырял заранее приготовленный тут оранжевый, целлулоидный мячик.
Нюрка почти на лету ловила его крепким носом, и — плюх! банг! — упругий мячик взвивался и вот уже снова лежал у самых ребячьих ног.
— Пас! — кричали снова ребятишки и снова швыряли Нюрке мячики.