Он снова и снова перебирал свои палки-оклавы с метками-жизнями на них — да, прибыло туркмен, многолюдней стали аулы, шире возделанные поля, многочисленнее отары… Это, пожалуй, главное, что унесет он с собой и о чем расскажет, чем порадует предков, во встречу с которыми он верил. И хоть нет еще столь желанного единства в них, но уже скрипит вся и расшатывается неправедная власть завоевателей под неповиновением окрепшего народа, разъедает ее тоской незаслуженной роскоши, бессильного насилья, — и что перед этими благими вестями жизнь его, старого мукамчи?.. Лекарство от болезни, его поразившей, есть, он давно наслышан о нем; в народе, передали ему, уже собрали немалые деньги, послали в шахский город людей, и он, Годжук Мерген, прикованный теперь к своей старой кибитке, воспрепятствовать этому не мог… но что, кроме нескольких лет его старческого бессилия, даст это им, людям? Конечно же он, как и все, хочет жить и видеть, что будет дальше. Но ведь нет же лекарства от дряхлости, как нет эликсира бессмертия. А если бы и были?.. Думать о том, чего нет и не может быть, бесполезно, и он хочет одного: следовать тому же закону, которому следуют все, ибо идти со всеми по одной преходящей дороге жизни куда утешительней и легче, чем в одиночестве по звездной тропе бессмертья…
Айпарча говорит, что и Черная Нищенка взялась за поиски лекарства… Странная женщина. Жена встретила ее в степи, за аулом, куда ходила доить верблюдицу. И не одну, а вместе со старым гедаем — с тем, кто одним из первых услышал и благословил Салланчак-му-кам… Они сказали, что знают, у кого есть это редчайшее в свете лекарство. И что отныне у них нет иного желания, как достать его. Не для бренного тела Годжука Мергена, сурово добавил гедай, но для его дутара, который звучит всем. Не для мукамчи, но для всех.
В своих странствиях по земле туркмен Годжук Мерген не раз встречал и гедая, и эту странную, непохожую на других просительницу милостыни — Черную Нищенку. Впервые увидел он ее лет через пять после переезда в предгорный аул. Как-то далеко в пустыне, в небольшом селении-оазисе был он на празднестве, посвященном рождению сразу троих малышей. Уже, после всех необходимых ритуалов, повесили в заполненной народом кибитке три колыбели, уже начал он брать первые ка-кувы колыбельного мукам а, когда снаружи вдруг донеслось:
— Руки ей… руки скрути!
— Пробираться вздумала, негодница!..
Хозяин кибитки разгневанно вскочил, выглянул в дверь:
— Кто посмел там кричать? Что это значит?!
— Да вот, кралась… Отведите ее к бахши. Пусть разберется, мало ли что…
Голоса были встревоженные, даже грозные.
Двое джигитов ввели, придерживая за руки, высокую босоногую женщину в темной накидке, под густой паранджой, и в ожидании стали. Кто-то сзади них возбужденно говорил»
— Она околачивается здесь с тех пор, как прибыл наш бахши. Кто знает, что у нее на уме…
— Выпроводить ее, пусть следует своей дорогой!
— Ну, зачем вы так, — укоризненно, с неловкостью перед ней сказал он. — Отпустите же ей руки. Она ведь женщина, а вы джигиты… Каждый из нас по-своему нищий…
Годжук Мерген сочувственно смотрел на нее, на ее почерневшие, в струпьях ноги, огрубевшие настолько, что уж не нуждались, видно, ни в какой обуви, на грязно-черную, подпоясанную гнилой веревкой одежду, больше схожую с мешковиной, — и опять на ноги ее с загнутыми, темными от грязи ногтями: скорее звериными, нежели человеческими, были эти ноги…
— Сядь, сестра… Кто ты будешь, откуда? Неужто нет у тебя ни родственников, ни родины? Где был дом твой?..
Плечи нищенки вздрогнули, она еще ниже опустила голову. И глуховатый, будто пересохший от жажды голос ее из-под паранджи, помедлив, ответил:
— Дом мой — эта степь, бахши. Постель моя — пески, одеяло — вот это небо над нами, о бахши… Другого не знаю.
— Ты голодна, наверное?
— Голодным среди туркмен не останешься.
— Что привело тебя сюда? Что-то искала ты здесь, сестра?
— Душу, великий мукамчи. Свою потерянную душу…
— Как ты ошибаешься, женщина… не великий я. Только одно я великое знаю — что все мы равны перед жизнью. А душу… Нет, ничего я не смогу тебе сказать, посоветовать. Каждый сам ее теряет, сам и находит. Что ж ты хочешь сейчас, на этом празднике?
— Ничего. Если только позволишь, бахши, я посижу здесь, послушаю тебя…
— Да разве я могу не позволить, сестра?! Я рад тебе, как рад любому слушателю… Садись и слушай.
И зазвенел, запел дутар — и будто раздвинулась тесная кибитка, отдав стены горизонту и купол свой небу; или, может, это весь мир стал огромной кибиткой, домом человеку и всему живому, и под самым его туйнуком небесным потекла, заструилась, как в мареве, песня, музыка…
Низко склонившись над дутаром и покачиваясь, пел мукамчи о всех, пришедших на эту землю, родством жизни самой, ее счастьем и тоской объединенных, — о человеке пел: