— Даже сесть толком не сможешь, верно? — подхватил Бейкер, радуясь, что они уже прошли полпути.
Казалось, дождь никогда не кончится. Сверкающее синее море и такое же синее небо над зелеными холмами, пастельные краски Муонга за проливом, красные и черные корабли в бухте и желтые полоски пляжей к северу от городка — все это уже стало казаться сном, еще более смутным и призрачным, чем воспоминания о Ноттингеме.
В погожий денек одно удовольствие посидеть голым у рубки в плетеном кресле и позагорать, пока там какой-нибудь несчастный самолет надрывается, прося пеленг или метеосводку. Бывало, Брайн разжигал костер и поджаривал себе хлеб, а потом ел его с сардинами, достав баночку из бесконечных запасов в продуктовом ящике. Как-то он дал несколько баночек китайцу, который обрабатывал рисовое поле возле рубки, погоняя быка, запряженного в соху, и он преглупо себя чувствовал, когда китаец начал его благодарить и кланялся чуть не десять раз кряду. «Хуже нет, когда такой вот безграмотной скотине добро сделаешь; у него просто в голове не укладывается, что все мы равны. Мими говорит, что они в пояс кланяются, вместо того чтобы руку пожать». Беспрерывный шум дождя был сейчас единственной реальностью: плотный кокон воды окутывал мозг и весь окружающий мир.
Из кузова грузовика видна была рубка — маленький темный кубик посреди огромного серого квадрата воды. Потом она исчезла из виду, и грузовик с ревом помчался по взлетной дорожке, разгоняясь, словно самолет. Он, Брайн, сейчас такой мокрый и голодный, что сперва почистится как следует и пойдет в столовую, выдует там крепкого пива столько, сколько в него влезет. А через день или два увидится с Мими.
Бейкер толкнул его в бок.
— Ты заснул, — сказал он.
13
Свернув с шоссе (хотя здесь висит объявление: «За этой чертой — запретная зона для союзных войск»), сразу вырываешься из назойливых объятий огней и шума транспорта, попадаешь под сень пальмовой рощи. Узкая дорога изрыта колеями, и тени деревьев, растущих по обе ее стороны, сплетаются на середине. Каждый раз, сворачивая с шоссе, Брайн чувствовал себя преступником, решившимся совершить что-то отчаянное и непоправимое, хотя на самом деле он всего-навсего отправлялся повидать Мими. Шагая по дороге, он рисовал себе образ Мими где-то там, за стеной мрака, за мерцанием светлячков, которые время от времени вспыхивали перед ним по два сразу, а когда он подходил ближе, словно выключали свои лампочки. Ночная тьма надежно скрывала их, пока не минует опасность, а потом можно было снова зажечь свои огоньки; в общем, светлячки неплохо разбирались в правилах маскировки.
Он представлял себе Мими в голубом кимоно, вот она сидит у тростникового столика и прихорашивается в ожидании его прихода. А может быть, она в пижаме и пустым взглядом смотрит в зеркало на этот желто-зеленый мираж, на свое маленькое личико и плавно двигающиеся изящные ручки. Когда ее не было рядом, он не мог ясно представить себе ее черты, образ ее ускользал, туманился, издеваясь над бессилием памяти. Так бывало часто и с другими воспоминаниями. Когда, возвращаясь после дежурства, он видел лагерь — два десятка длинных бараков, угловатых и гладких, обсаженных тонкоствольными пальмами, — то аэродром и радиорубка, которые он покинул всего каких-нибудь полчаса назад, стирались в памяти, и он уже не мог бы описать взлетную дорожку или рубку, маячившие на солнцепеке в сонных просторах раскаленного поля. Да, в разлуке сердце смягчается и тает, потому что память обманывает тебя. Все далекое и недосягаемое, таящееся в прошлом или будущем, всегда привлекательнее того, что перед глазами, и становится еще призрачнее, когда пытаешься, настроив глаз, как антенну, разобрать эти туманные очертания. Он не мог, например, как ни старался, припомнить некоторые улицы Ноттингема, знакомые лица, а потом вдруг они с необычайной ясностью возникали перед ним, когда он меньше всего ждал этого, так ясно, что однажды, отстукивая срочную радиограмму, он вдруг перестал работать и, хотя самолет ждал в воздухе, сидел неподвижно, пока видение не рассеялось. Из-за этих наваждений он перестал доверять своей памяти.