Сидя в пустой лагерной библиотеке за кружкой чаю, которую поставил около него на стол слуга-малаец, Брайн развернул полевую карту Пулау-Тимура. Из Сингапура прибыла новая группа радистов, наконец-то ему предоставили двухнедельный отпуск и отправили в лагерь отдыха в Мьюке. Он только что освежился под душем, и солнце еще не успело пропитать потом его одежду — на нем была безупречно белая рубашка и шорты, которые всего час назад принесла из стирки прачка-китаянка; палец его, скользнув от Муонга по береговой линии, остановился на Мьюке — окаймленном пальмами заливе напротив Гунонг-Барата, который отделен от него полосой воды всего в несколько миль, окрашенной в разные оттенки синего цвета. Прихлебывая чай, он блуждал глазами по карте: отпечатано в 1940 году, отметил он, исторический документ, и ему припомнился этот год — там, за холмами, вдали, словно айсберг, растаявший под вечным солнцем времени, — год, когда один за другим ушли в армию его двоюродные братья Колин и Дэйв, а потом через несколько недель вернулись обратно. Они вернулись у него на глазах, когда все уходили на войну, и, как ни странно, под молчаливым любопытством, с каким он смотрел на их гимнастерки, перекинутые через спинки стула, как шкуры убитых животных, скрывалось глубокое убеждение, что они поступили правильно и хорошо. Ада помогала им, и другие родственники тоже, потому что это отвечало их натуре и их традициям. Из десятка здоровых мужчин, связанных с их семейством узами близкого и дальнего родства, только двое, уйдя в армию, остались там, и один из них был убит в Тунисе. «А мы что говорили» — таков был приговор всех остальных, которые либо дезертировали, либо устроились на военных заводах. «Это, наверно, рекордная цифра для одного семейства, — подумал Брайн. — Никто не может сказать, что мы не внесли свой вклад в борьбу за свободу, хотя, что мне делать в этой стране, ума не приложу, только вот, конечно, войны тут сейчас нет».
Его мирок, да и весь мир вообще изменились с тех пор, и. конечно, пора было измениться, хотя собственная его жизнь была похожа на остров, оторванный от родного берега. Малайя, он чувствовал это, была лишь промежуточным звеном, и его ожидали какие-то голубые дали, как в той песенке, которая за последние полгода обошла всю страну, — песенке «За голубым горизонтом»; она звучала в кафе, ее насвистывали, напевали, ее звуки, точно сладкая отрава, текли из радиоприемников. В концертах по заявкам, передаваемых малайским радио, ее просили исполнить десятки слушателей — малайцы, китайцы, англичане, и так из недели в неделю, целое море имен, их было столько, что диктор даже перестал зачитывать эти бесконечные списки, а просто ставил пленку, и сладкая музыка лилась над страной. Много недель Брайн не мог от нее отделаться. Мотив то нравился ему, то казался отвратительным, но, сам того не замечая, он насвистывал его каждое утро, шагая к рубке по взлетной дорожке с бутылкой воды и продуктовым мешком, хлопавшим по ляжкам, и скрываясь на заросшем кустарником пустыре, уходя вдаль, в никуда, в беспредельность, над которой сверкал голубой горизонт.