Я курил, прижимая к ушибленной руке все еще холодную бутылку. Голова была совершенно пуста, зато я явственно ощущал ее кубическую форму, особенно тяжелые, темные, словно бы свинцом обитые углы. Ничего хорошего, конечно, но пройдет, думал я, а был бы кофе, прошло бы прямо сейчас, но у проводника наверняка только растворимая дрянь, никакого удовольствия, а уснуть потом не смогу. Это немудреное рассуждение неспешно пересекало темное пространство моей опустевшей головы, в точности повторяя движение нашего поезда, и слова цеплялись друг за друга, как вагоны, и на стыках покачивались одновременно с составом, внутри которого я находился. Размеренное движение обоих поездов — реального и воображаемого — умиротворяло и даже убаюкивало, поэтому, докурив, я не пошел в купе, а прижался ноющим лбом к оконному стеклу, за которым не было ничего, кроме темноты и далеких голубых и желтых огней.
Постояв так какое-то время, я решил, что можно вернуться в купе и попробовать поспать, но обнаружил, что не могу пошевелиться. Ни двинуться с места, ни голову повернуть, ни перехватить поудобнее нагревшуюся уже бутылку, ни даже, кажется, вздохнуть. Я не испугался, но явственно ощутил, что мой будущий ужас уже разлит по полу и понемногу прибывает, как вода во время потопа. Мне-то пока совсем не страшно, но ледяная тягучая жуть уже поднимается от ступней к коленям, и, господи, что будет со мной, когда она доберется до сердца?
Отчаяние охватило меня, на помощь ему, как всегда в таких случаях, пришел гнев — это я-то не могу пошевелиться? Не бывать такому! Я рванулся, дернулся, со всей дури шарахнул ладонью по стене, взвыл от боли, открыл наконец глаза и обнаружил, что лежу на полке в своем купе, бутылки с водой, которой я вроде бы лечил пострадавшую руку, нет и в помине, зато рука — вот она, болит, зараза, но ничего страшного, просто ушиб, пройдет.
Какое-то время я пытался осмыслить происходящее. По всему выходило, что недавнее пробуждение, проводник, холодная бутылка и перекур в тамбуре мне просто приснились, а что рука так достоверно болела, это вполне объяснимо, я запросто мог стукнуться еще во сне. Но теперь-то я проснулся по-настоящему — вроде бы. Кажется. Похоже на то. И неплохо бы все-таки сходить к проводнику. Возможно, наяву у него тоже найдется холодильник и ледяная бутылка, которую можно приложить к ушибленной ладони, чтобы хоть немного успокоилась, зараза такая.
Сон оказался вещим — в том смысле, что холодильник в купе проводника наличествовал и холодная минералка нашлась. Я поспешно открыл бутылку, сделал несколько жадных глотков и, немного потоптавшись в коридоре, отправился в тамбур. Мне совсем не нравилась эта идея — повторять наяву все действия, совершенные во сне, но курить хотелось зверски, а тамбур — единственное место, где это можно сделать. Вот черт.
Закурив, я достал из кармана телефон, посмотрел на часы. Двадцать два часа двадцать четыре минуты, в точности как в давешнем сне. Это совпадение подействовало на меня, как удар мокрой тряпкой по сердцу. Я невольно дернулся, но тут же успокоился, вернее, мне стало все равно. Ну, двадцать два. Ну, двадцать четыре. Ну, совпадение. Может быть, я до сих пор сплю и вижу сон? Ладно, сплю и вижу, подумаешь, великое дело сон, в конце концов, когда-нибудь проснусь, я всегда рано или поздно просыпаюсь, не было еще такого, чтобы я — да не проснулся. А если и было, то я не заметил. А если не заметил, значит, никакой разницы. И будь что будет.
Я курил, прижимая к ушибленной руке все еще холодную бутылку. А докурив, не пошел в купе, а прижался ноющим лбом к оконному стеклу и стоял так, пока не ощутил, что снова не могу ни пошевелиться, ни вздохнуть. Это было почти смешно — смотри-ка, действительно все повторяется, не сон, а дурная присказка про белого бычка, надо же было так влипнуть.
Значит, так, сказал я себе, все это чрезвычайно поучительно, но сейчас ты все-таки попробуешь проснуться по-настоящему. Спокойно, без паники откроешь глаза и обнаружишь себя в купе, смирно лежащим на полке, только руками не надо размахивать, очень тебя прошу, третий удар добром не кончится.
Однако сказать оказалось проще, чем сделать. Волевое усилие, не приправленное ни паникой, ни гневом, не принесло результата. Я по-прежнему стоял, уткнувшись носом в оконное стекло, пялился в темноту, не шевелился, не вдыхал, не выдыхал, ни о чем не думал, но почему-то остро ощущал ход времени, вернее, собственное движение сквозь него, — каждая секунда казалась мне своего рода барьером, препятствием, которое я успешно преодолевал, и это было чертовски утомительно и смертельно скучно, лучше бы я испугался, честное слово, хоть какое-то развлечение.
— Ты совершенно напрасно тут стоишь.