Не стану утверждать, что я был очень близок с Васильевым и что мы часто обсуждали искусство и литературу. Но, как уже сказано, я восхищался им и поэтому запоминал каждое мелкое замечание, иногда обращенное не ко мне. Потом в Израиле и в других местах я прекрасно мог приятельствовать с людьми, ничего не зная об их литературных вкусах, да и читали они (если читали) совершенно другие книги, чем я. Но в те годы мне казалось важным, что человек думает о книгах, картинах, музыке, что ему нравится, а что нет. В тогдашних обстоятельствах это было чем-то вроде опознавательных знаков, способом отличить своего от чужого.
Юрий Маркович и здесь, как и в науке, не вписывался в стереотипы. Он не был эстетом и уж точно никогда не был снобом, подчеркивающим, что он любит не то, что обыкновенные люди. Он чувствовал искусство очень непосредственно и не стеснялся сказать, например, что ему понравился фильм «Чайковский» (советская мелодрама со Смоктуновским в главной роли). На самом деле, в русской музыке он Чайковскому предпочитал Мусоргского, как более оригинального и неподдельного. А в русской живописи предпочитал Сурикова Репину. Помню, как он слегка обиделся, когда один иностранный гость, взглянув на «Утро стрелецкой казни» в Третьяковской галерее, сказал (желая похвалить): «Это русский Давид». «Нет, он выше» (за точность цитаты не ручаюсь, но смысл помню). Из художников двадцатого века, к Дали и даже Пикассо, по-моему, был относительно равнодушен, но точно очень любил Шагала. Решительно не любил арт-нуво и всякого рода маньеризм. Любил опальных московских художников Бориса Биргера и Владимира Вейсберга.
В поэзии вкус ЮМ был в значительной степени сформирован общением с Надеждой Яковлевной Мандельштам. Стихи Мандельштама он знал наизусть, и я помню, как он поморщился, когда я неверно процитировал какую-то строчку. Но его любовь к стихам началась, конечно, много раньше знакомства с Надеждой Яковлевной. Рассказывал, что в юности у него была тетрадка со стихами советских поэтов, в частности Константина Симонова («Жди меня» и т. д.), которые он все тоже знал наизусть. Почитал Солженицына, как все в это время (особенно «Матренин двор»). С интересом он относился к Валентину Распутину и Василию Белову (о последнем я впервые от него услышал) и, кажется, продолжал ценить их раннюю прозу, даже когда эти писатели стали демонстративно антисемитскими. ЮМ заметил и полюбил прозу Константина Воробьева, которого мало кто теперь помнит, восхищался его повестью «Тетка Егориха», в названии которой выговаривал «рь» как «й» (кстати, я недавно прочитал у небезызвестного Д. Быкова, что Воробьев, на его взгляд, замечательный писатель). Не понимал прозы Цветаевой, считая ее манерной, и часто повторял, что «Доктор Живаго» много ниже пастернаковских стихов. Из потока литературы, появившейся в конце восьмидесятых, особенно ценил Василия Гроссмана («Жизнь и судьба», «Все течет»). Любил Галича и восхищался последними песнями Окуджавы («Римская империя времени упадка…»), искренне симпатизировал и Веронике Долиной, а позднее и Тимуру Шаову. Оценил Жванецкого раньше многих других. Кажется, первым из нас заметил Игоря Иртеньева (стихотворение «Я, Москва, в тебе родился», напечатанное в какой-то газете). Но Пригов, пожалуй, был для него слегка чересчур.
Перечитывая этот кусок, я подумал, что во многом ЮМ был типичным российским интеллигентом старого закала. Но никому не пришло бы в голову сказать, что он в чем-то мог быть несовременным! Васильев с его замечательными лингвистическими способностями свободно читал по-английски и получал от этого большое удовольствие. И это были не только Шекспир или другие классики (помню, как он однажды вдруг прочитал наизусть несколько байроновских четверостиший). В портфеле Юрия Марковича почти всегда оказывался неизвестно каким образом добытый роман какого-нибудь самого современного американского или английского автора, обычно в бумажной обложке (paperback), который он с увлечением и обычно очень быстро прочитывал, а потом пересказывал и комментировал на наших лабораторных чаепитиях. Так что он не только не был старомодным, а был, наверное, самым литературно продвинутым из тех, кого я знал. Помню разговоры про Набокова и Фолкнера. От ЮМ я впервые услышал об американо-еврейских классиках Филипе Роте и Исааке Башевисе-Зингере (его он, конечно, читал по-английски, а не на идише), а также про роман «Супружеские пары» (Couples) Джона Апдайка, который в СССР не переводили из-за превышения допустимого уровня секса. В этой связи ЮМ объяснял, что сексуальные сцены в современной литературе выполняют ту же функцию, что описания природы у Тургенева.