По дороге к нам приближается убогий калека, кривоногий горбун; ступает он удивительно легко; на бесформенных плечах болтается потертое пальто, лицо ярко-красное, на макушке — круглая шляпа, он прижимает к груди корзину.
Глаза у него живые, но смотрят как-то мимо, рыжие усы выглядят нелепо на его простодушной физиономии.
— Ну как ваши обмороженные руки? Лучше? — весело спрашивает Клер.
— Я вылечился травами. Травы очень полезны, надо только их знать.
Говорит он медленно, отделяя слово от слова, чарующим певучим голосом.
— Вы продали овощи, Леонар?
— Свекла осталась… Хотите?
Он подает нам свеклу, словно бесценное сокровище, уставив на Клер сияющий взгляд.
— А еще у меня есть цветок… Не желаете ли?
Он отыскивает в корзине завернутый в бумагу черенок примулы.
— Я покупаю его и дарю вам, — произносит Клер подчеркнуто приветливым тоном, каким мы любим разговаривать с теми, кто несчастнее нас.
Он же смотрит на нее ласково и с состраданием.
Весьма опасно бездумно следовать идее, бывшей некогда верной, но впоследствии утратившей смысл. Я так долго повторял по привычке, что моя плантация хорошо управляется, что сам в это уверовал. В противном случае я бы давно принял меры, благодаря которым соседи мои выдержали затянувшийся кризис, и с большей пользой употребил бы ссуженные мне капиталы. Частично я еще могу их спасти, если стану экономить, что я и объясняю Клер:
— В будущем году я продам плантацию Пьерко, но попрошу заплатить часть стоимости наличными. Он согласится, если к тому времени я не останусь совсем без средств. Надо уже сегодня сократить расходы вдвое, для этого мне необходимо поехать на Борнео, причем немедля. После визита Делозьера я сразу отправлю Франку телеграмму. Мне хватит двух месяцев. Вернусь в июне.
— Хорошо бы, чтобы ты вернулся в июне. Но надо ехать теперь же. Нечего ждать Делозьера. Телеграфируй Франку. Это важно. Ты едешь ради нашего ребенка.
Клер не выказывает огорчения. Наши интересы не замыкаются больше на нас двоих, и оттого мы оба чувствуем и мыслим иначе: центр наших забот расположен теперь вне нас. Она разворачивает материал, из которого собирается шить домашнее платье, я беру ее за руки, ласки мои исполнены нового огня.
— Если удастся купить билет, я уеду на следующей неделе. Четыре месяца — это совсем недолго…
Клер опускает голову, делая вид, что пристально разглядывает ткань.
— Да, конечное… совсем недолго.
Ей тяжело, но она не подает виду. Я представляю себе нескончаемую ночь разлуки, письма, обманчивые и ничего не значащие, поскольку идут они слишком медленно, и этот дом, одухотворенный нашей любовью, дом, который я покину в ту минуту, когда Клер подвергается опасности. Если бы речь шла о нас двоих, я бы ни за что не уехал. И все же бодрость моя непритворна. Я не знаю, как определить мои чувства, сам не пойму, что я испытываю: беспокойство, радость или горе; я не мог бы сказать, чего я желаю и чего опасаюсь, я ощущаю, что поднялся выше привычных мне понятий, таких как удовольствие или сожаление.
Отправляюсь писать Франку. Суровым взглядом окидываю беспорядок в кабинете: все это надо разобрать до отъезда, а, кроме того, закончить книгу. Неожиданно вспоминаю про билеты на пароход, и в уме всплывает фраза, произнесенная Лорной: «Пароход — это ветер, пространство, заря. Попробовал бы только какой-нибудь мужчина помешать моим прогулкам по палубе». Брунгильда моя бежала от семейного очага, как от огня, я же подумал: «Принимая жизнь такой, какая она есть, мы получаем нечто большее».
Сегодня утром Клер поднялась раньше обычного; спускаясь по лестнице, я слышу сквозь шум воды в ванной, как она поет. Она запела впервые; я воспринимаю как награду этот отголосок детской радости, и с горечью думаю о том, сколь многого она лишилась в юности.
Выхожу на улицу: утром я люблю прогуляться по саду и только зимой могу разглядеть его хорошенько. Летом глаза мои прикованы к земле, я то и дело снимаю улиток, вырезаю засохшие цветы.
Неожиданно я оборачиваюсь, словно бы на крик, и вижу на крыльце Матильду, она делает мне какие-то непонятные знаки и исчезает. Возвращаюсь в дом. Внизу никого. Зову Клер. Уже с лестницы замечаю, что дверь в ее комнату открыта, а голос Матильды звучит непривычно ласково.
Клер в одном пеньюаре с зажатой в руке расческой лежит на краю постели, скорчившись от боли.
— Сначала я думала, что это пройдет… Вдруг схватило… Как будто что-то разорвалось внутри… И не проходит… Наверное, это серьезно… Надо вызвать Делозьера.
От боли она не в силах пошевельнуться.
— Где болит?
— Тут, — она показывает на живот.
— Тебе лучше лечь в свою постель.
— Нет… Не надо двигаться… Позовите Делозьера…
— Матильда уже звонит.
На лице ее застыла тревога, губы побелели, рука холодна и дрожит. Иду искать шали, перину, чтобы укутать ее чем-нибудь легким и теплым. Матильда дозвонилась Делозьеру, он выезжает.
Клер просит одеколона. Смочив платок, вытираю ее вспотевший лоб. Я растерян, беспомощен, ее необъяснимая бледность сводит меня с ума, я боюсь, что она сейчас умрет.
— Мне лучше… Не так больно…