Читаем Клеменс полностью

"настроения"), в этой тяге людей, по сути, бесхарактерных, а потому невероятно опасных, в этой их тяге "все зачеркнуть и начать с нуля", тяге, которая трусоватым с вечно втянутой головенкой курам, кажется, наверное, "ах, романтичной" – мне, узнавшей "романтику" на своей шкуре, видится негасимый инстинкт взбудораженного вандала и плебса: соскоблить, всенепременно соскоблить вековые фрески – и хамской рукой, "в акте справедливости", повесить на их место санпросветплакаты, кухонные календари – или фотографии какой-нибудь передовой стройки. В том, чтобы бросить Петрополь со всем, что в нем есть, надо, во-первых, очень мало его ценить. А во-вторых (с романтизирующего плебса и спросу нет), для этого надо быть полностью совращенным идеологией беспорточных интеллектуалов ("мой адрес – не дом и не улица") и, конечно, "запахом тайги".

В случае мамаши и ее алкоголика эта амброзия эстрады шестидесятых была волшебным образом превращена, сообразно с особенностями химической индустрии (то есть цитаделью своеобразно ими понятой

"романтики"), в ядовитую вонь всяких триокси-бензол-винил-пента-гекса-акрил-ацетатов, от которых подыхало то немногое живое, что как-то пыталось цепляться за любую воду и любой воздух в убогой и затхлой, полузадушенной нищетой глухомани.

Полузадушенной – это, конечно, страшней, чем в задушенной насмерть: кошка-нищета играется с мышью, та молит прикончить – но тщетно.

Оглядываясь назад, я спрашиваю себя: ради чего, ради каких достижений межгалактического разума, ради каких таких воспарений духа была в самом начале исковеркана моя жизнь? И вспоминаю ладонь родительницы с кривыми, словно от безволия, слабыми пальцами: на ладони лежат три грязно-серых, неровных

("Полуфабрикат!" – провозглашает поддатенький Великий

Тескатлипока) – три грязно-серых катышка полиэтилена.

…Бездомность степных захолустий, ссыльные немцы и загубленные бормотухой аборигены, убогие бараки и саманные домишки, кишащие одомашненными полевками, тараканами, вшами, Великая Казахская река катит отравленные химикатами воды свои, казахи и немцы, уже усредненные в животном своем облике, уже неотличимые друг от друга, солончаковая почва, не впитывающая влагу, чавкающая тысячелетней жижей, засасывающая тебя вместе с сапогами, проглотившая в конечном итоге твои сапоги, и вот, увязая в грязи, ты бредешь в школу босиком, ты бредешь в школу, ложась грудью на ветер, спиной нельзя: унесет, с размаху швырнет в жижу – и захлебнешься; ты, каждым шагом пытаясь пробиться сквозь плотный, как стена, ветер, стараясь не рухнуть в черно-бурое, смахивающее на фекалии месиво, бредешь в школу, в серое здание барачного типа, где перед входом стоит

Монумент Вождю, раскосому, как самый простой казах, – и громадное, двухсотведерное корыто для мытья сапог, моешь там свои ледяные ноги; семилетний Ванечка Шмидт, утонувший в этом корыте, трупы осетров и белуг, гниющие по берегам дельты, трупы осетров и белуг со вспоротыми животами, с наспех вывороченной оттуда икрой, черные стаи мух в дельте, черные стаи мух над трупами осетровых рыб на берегу

Казахского моря, черный каравай икры, идущий у браконьеров за треху, сухой спрессованный каравай черной икры, его режут широким ножом, он невкусный, и снова в школу, где ты, еврейка, учишься всегда хорошо, а это нельзя, это много, уж что-нибудь одно, тебя избивают в кровь, и ты учишься давать сдачи, тебя избивают в кровь, и ты бьешь своего истязателя, мордой об парту, в кровь, и рвешь на нем пионерский галстук, не в идеологическом, а в яростном, зверином порыве, твоя мамаша, как всегда, как положено (у каких идиотов?), берет сторону

Перейти на страницу:

Похожие книги