Странный это был жанр, с учетом места и времени: маленький кружок худых детских лиц, диван, неровный тусклый свет — и необычная, завораживающая власть монотонной арабской речи, с ее густым и прихотливым шитьем по канве основного сюжета, с тяжелой парчой аллитерированных повторов, с гнусавой чересполосицей гласных; сопротивляться этим чарам не было ни желания, ни сил, и на глазах у меня выступили слезы — роскошные слезы! Такая то была богатая диета для души! И лишнее напоминание о том, сколь скудной пищей мы, теперешние литераторы, кормим голодных наших читателей. Ее история была по-настоящему эпична! Я буквально исходил самой черной завистью. Насколько все-таки богаты эти нищие девочки. Я даже и аудитории ее завидовал. Какая там взвешенность суждений! В чудесный мир этой истории они упали молча и без всплеска, словно свинцовые капельки, и сразу на самое дно. Я наблюдал почти воочию, как мышками повыползли наружу их истинные души — выползли и сели поверх набеленных лиц, перебирая чуткими лапками чувств: удивление, беспокойство, радость. В желтом сумеречном свете то были знаки страшной, непреложной правды. Я видел каждую насквозь, кем она станет через двадцать лет — ведьма, добрая жена, сплетница, стерва. Поэзия обнажила их до самой сути, до костей, и оставила — цветами на поляне — только самые истинные, данные им от природы выражения лиц, лаковые миниатюры этих крошечных чахлых душ.
Как я мог не восхищаться женщиной, которая подарила мне одно из самых значимых и самых памятных впечатлений в моей писательской жизни?! Я сел, обнял ее за плечи и, так же как и девочки, с головою уйдя в перипетии этой бессмертной истории, весь отдался во власть неторопливой синусоиде сюжета.
Потом история подошла к концу, и они едва-едва отпустили нас восвояси. Они облепили ее со всех сторон и просил добавки. Кое-кто, дойдя до крайности, принялся целовать подол ее платья. «Нет времени, — сказала она спокойно, улыбчиво. — Но я приду к вам еще, маленькие мои». Она дала им денег, но на деньги они едва обратили внимание, зато отправились всей толпой провожать нас по темным коридорам — и на черный пустырь. Дойдя до угла, я обернулся, но, кроме смутного мельтешения теней, ничего разобрать не смог. В их голосах, когда они прощались с нами, была такая сладость! Мы молча побрели через ветхий, временем, как молью, поеденный город, пока не вышли на прохладный берег моря; и там стояли долго, облокотившись о холодный каменный пирс над холодной водой, курили и тоже молчали. В конце концов она обернулась ко мне, на лице — изнеможение, до пустоты, до боли, и сказала шепотом: «Отвези меня домой прямо сейчас. Я смертельно устала». И мы поймали дребезжащую гхарри и затряслись по Корниш степенно и неторопливо, как два банкира после заседания совета. «Ну что ж, мы все охотимся за тайнами — как нам подрасти!» — напоследок, на пороге дома.
Странная такая прощальная фраза. Я стоял и смотрел, как она вдет устало вверх по ступенькам особняка, нашаривая на ходу ключ. Я был все еще пьян историей о Юне и Азизе!
Какая, Брат Осел, досада, что ты никогда не прочтешь всей этой чуши; меня бы позабавила твоя озадаченная мина в процессе чтения. И почему писатели пытаются от века пропитать весь мир своей собственной мукой — помнишь, ты спросил меня однажды? И в самом деле, почему? Я скажу тебе еще одну пустую фразу: эмоциональный гонгоризм! У меня всегда неплохо получалось лепить лихие фразы, грош пучок.