Отчего роман Оноре де Бальзака «Крестьяне» не относится к наиболее сильным, поэтическим его произведениям, уступая в этом плане, например, «Гобсеку»? Отчего переделка из тургеневской «Муму» под названием «Мадемауазель Кокотка» несомненно не лучшее творение Мопассана? Да оттого, что в глазах Бальзака Гобсек, мистически связанный с деньгами, являлся куда более таинственным существом, чем грубые, воинственные крестьяне. С последними было все понятно, а вот с Гобсеком непонятно ничего. Рассказ Мопассана так и останется просто страшной историей, потому что Мопассан не понял главного в «Муму»: не в гибели собаки тут было дело! Тут сшиблись две породы, две воли — барыни и мужика — и вторая оказалась сильнее. Иначе не объяснить факт, что барыня не решилась силой вернуть крепостного дворника из его самовольного бегства.
Тема «барина и мужика» в русской прозе XIX века это бесконечная череда открытий, узнаваний, изумлений. Две нации — но с одним именем — смотрели одна на другую, и в том скрещении взглядов (Гринев и Пугачев в сцене казни) рождалась подлинная «музыка» прозы «золотого века», о которой русские догадались гораздо раньше Ницше.
«Музыка жизнию рождается, — писал К. Н. Леонтьев в письме к неизвестному, — сменою боли и наслаждения, и все поэтическое выходит или из грязного народа или из изящной аристократической крови».
Об «изящной аристократической крови» мы скажем потом. Но пока заметим, что Леонтьев, говоря о «музыке», которая «жизнию рождается», прежде всего, конечно, имел в виду опыт русской литературы. Петр Гринев на пиру Пугачева. Все — грязно, отвратительно: и Пугачев в роли «осударя», и «господа енералы» с рваными ноздрями. Китч, да и только! Но вот звучит каторжная песня: «Невозможно рассказать, какое действие произвела на меня эта простонародная песня про виселицу, распеваемая людьми, обреченными виселице. Их грозные лица, стройные голоса, унылое выражение, которое придавали они словам и без того выразительным, — все потрясало меня каким-то
Вспомним, что до этого Гринев баловался стихами, над которыми смеялся Швабрин и которые в самом деле были настолько плохи, что их не спасала даже чистая любовь автора к Машеньке Мироновой. Откуда тут в нем просыпается поэт, если вспомнить, что поэзия это прежде всего «состояние души»?
Дистанция! Ее мгновенное нарушение! Два мира, две породы внезапно сошлись и родилась вспышка. Но дальше им быть рядом нельзя; встречи Гринева и Пугачева должны быть краткими, мимолетными. Как глубоко изображает Пушкин и невозможность нарушения дистанции, и неизбежность! «Меня снова привели к самозванцу и поставили перед ним колени. Пугачев протянул мне жилистую свою руку. «Целуй руку, целуй руку!» — говорили около меня. Но я предпочел бы самую лютую казнь такому подлому унижению. «Батюшка Петр Андреич! — шептал Савельич, стоя за мной и толкая меня. — Не упрямься! что тебе стоит? плюнь да поцелуй у злод… (тьфу!) поцелуй у него ручку». Я не шевелился. Пугачев опустил руку…»
Поцеловать ручку значит — смазать границы, смешать краски. Помимо дворянской чести Гринева останавливает еще и природный поэтический вкус. Будет пошлость, Швабрин. Между прочим, выдержав однажды дистанцию, он потом ведет себя гораздо менее решительно: подчиняется приказам «государя» немедленно явиться и вообще — не всегда твердо помнит о дворянской чести: «то, на что я был готов под виселицею в глазах всего народа и в первом пылу негодования, теперь казалось мне бесполезной хвастливостию».
Пугачев при каждой встрече с Гриневым только посмеивается. И сам Гринев, глядя на него, не может остановиться, прыскает со смеху (и это в тот день, когда пала крепость и казнили Ивана Кузмича Миронова и Василису Егоровну!) Идет игра в «угадай-ка!», в «маска, ты кто?»: «мужик» играет «барина», а природный «барин» не прочь хотя бы частично поддержать его игру и в это же время не может сдержаться от смеха. «Пугачев смотрел на меня пристально, изредка прищуривая левый глаз с удивительным выражением плутовства и насмешливости. Наконец, он засмеялся, и с такою непритворной веселостию, что и я, глядя на него, стал смеяться, сам не знаю чему. <…>
— Чему ты усмехаешься? — спросил он меня нахмурясь. — Или ты не веришь, что я великий государь?»
Два мира поменялись местами и мир перевернулся и — всё в мире. Гринев и сам не понимает, кто он: живой или казненный, гость или узник, дворянский офицер или пугачевский шпион? Но вот все встало на места. Пугачев разгромлен. Отчего же некое «странное чувство» омрачает радость Гринева? Пугачев прежде, чем лишиться головы, видит Гринева в толпе и — кивает ему на прощанье. Мол, «ничего, барин, видишь, все вернулось, поживи пока, как всегда».
Что такое «как всегда», предельно ясно изображено в пропущенной главе из «Капитанской дочки»:
«— Ну что, дураки, — сказал он им, — зачем вы вздумали бунтовать?
— Виноваты, государь ты наш, — отвечали они в голос.