– Моего мальчика. Моего Мэттью. Скажи братьям съесть что хотят, взять все, что им потребно, но кожу приберегите для меня. Грядет зима, мне нужно согреться.
Хотя Люку было трудно представить, чтобы мать мерзла под столькими складками собственной скользкой гниющей кожи, он ответил: «Да, Мама» – и вышел под дождь, к дыму и аромату жареного мяса.
8
Молитвы не будет. Рано. Лежачая Мама ясно дала понять, что такой роскоши, как время на благодарность, у них нет – когда на горизонте уже собирается сам Ад. Он провел с ней будто целые часы – долгая медленная прогулка по топким водам черного времени. Из-за этого внутреннего ощущения, что они потеряли больше времени, чем могли себе позволить, усилилась тревога. Каждая минута означала, что расстояние между ним и их добычей все больше, а между ним и тем, что сделает Лежачая Мама, если девчонку не вернуть, – все меньше.
Сойдя с порога в сумерки, Люк наклонил голову. Огонь изливал красновато-желтый свет, пламя шипело под дождем и бросало тени на лица его братьев, которые смотрели на него, хотя он не ответил им взглядом, отправившись к дровянику. И все же ему было трудно пропускать мимо ушей шлепанье губ, щелканье зубов, жадное чавканье, отрывающееся с костей мясо и довольное бормотание, пока они сидели вокруг тлеющего трупа их брата. Еще труднее было устоять перед запахом, который донес до него ветерок, прежде чем сдуть в сторону леса, где звери с темными глазами замрут и поднимут головы, заинтересовавшись, но не настолько, чтобы проследить запах до источника. Даже плотоядные хищники, что рыскали в ранних сумерках за деревьями, – и среди них койоты, которых так страшилась Лежачая Мама, – знали, что хутора в лесу лучше избегать. Немногие собратья возвращались оттуда, поэтому их любопытство быстро угасало и они продолжали свой путь.
Люк проголодался, пустой желудок ныл от голода, и ему не терпелось вместе со всеми впиться зубами в мясо, насладиться и вкусом, и ощущением перетекающей в его тело силы мертвого брата, прокрадывающихся в разум невысказанных мыслей Мэтта, грез, чаяний, хотя бы и примитивных. Но тело потерпит, сказал он себе, вздыхая и чувствуя, как поношенные ботинки утопают в сырой земле. Он понимал важность стоящей перед ним задачи. Если они снова потерпят неудачу, если девчонка уже нашла дорогу в убежище, где они не смогут ее достать, бояться придется не только властей. Лежачая Мама его запугивала, но это была формальность, ненастоящая угроза. Если девчонка не вернется, то, что она сделает с ним, а то и со всеми, будет страшнее, чем освежевать его письку ржавым ножом. Она любила его, а он любил ее, но это не спасет его жизнь, если он все не исправит, – как не спасло Сюзанну, когда она ослушалась родителей.
Сжав зубы, чтобы подавить чувства, которые всегда прокрадывались и занимали разум, стоило вспомнить погибшую сестру, Люк поднялся на небольшой пригорок, где голая земля сужалась до тропинки, бежавшей по заросшей полянке. Дровяник был узкий, старый, солнце выбелило доски так, что он стал рябым – белый с пятнами серого. В быстро угасающем свете сарай казался больным лепрой, с желтым свечением по краям. Дверь внизу выгибалась, словно зачитанная страница, и, когда он подходил, этот кривой угол царапнул землю и дверь широко распахнулась с грохотом камней, покатившихся по полой трубе.
Люк замер как вкопанный.
Хотя Седой Папа не был высоким, он выглядел довольно внушительно. При свете дня его кожа была того же цвета, что и раскрывшаяся перед ним дверь. В городе его уважали, но уважение это рождалось из страха. Дома, среди родных, ситуация мало отличалась. Сейчас, в сумраке, под угловатым перевернутым треугольником лица и подбородком, припорошенным серебряной щетиной, на Папе был грязный коричневый фартук, который Люк сшил ему сам из кожи одного из тех, кого они поймали прошлым летом. Синяя нейлоновая веревка, продетая в отверстия верхних углов фартука, укрепленные стальными шайбами, чтобы веревка не прорезала кожу, поддерживала грубый прямоугольник и, в данном случае, помогала скрывать наготу хозяина.
Угрюмый, Папа поднял правую руку. В ней была голова одного из подростков, которого девчонка называла Стью, что немало позабавило семью: скорее всего, им он и станет[1]. Его светлые волосы, хотя теперь и замаранные грязью, еще сохраняли здоровый вид, который смерть отняла у тела. Красивое загорелое лицо, которому Люк слегка завидовал, уже было не таким красивым, обмякло от боли, которая предшествовала смерти. Глаза были закрыты, бледные брови изогнуты, а толстогубый рот слегка приоткрыт, словно силился произнести что-то, что так и останется невысказанным. Седой Папа редко халтурно обращался с телами и в этот раз не отошел от своего обычая. Мачете разрезало шею парня ровно, из раны не торчали ни кость, ни мясо.
– Парень, – проскрипел Папа, – кто забрал девчонку?
Люк не мог ответить на его взгляд, так что уставился в землю.
– Приехал большой красный пикап и увез ее с дороги. Два ниггера – старый и молодой. Уехали с ней. На восток.