— А он рядом с нами батареей командовал… И строил сам… В два дня она у его, дьявола, была готова. Сам день и ночь стоял — и чуть заметит, что матрос отдохнуть захочет или покурить трубочки, он его приказывает отодрать линьками… Хуже, чем на судне, страху нагонял… Война не война, а он все зверствовал… Другие, которые прежде матроса не жалели, как война пошла, попритихли… Прежде, бывало, чуть что — в зубы или драть, а теперь — шабаш… опаску, значит, имели, как бы за жестокость свои не пристрелили… Разбирай потом. А этот еще сердитей по службе стал — нисколько не переменил карактера… Ну и возроптали у его на батарее матросики… Но только он внимания не обращал на это — свою линию вел. И чтобы вы полагали, вашескобродие, он делал? Бывало, велит комендору навести орудие, и если бомба или ядро не попадет в цель, он этого комендора на четверть часа на банкет, под неприятельские, значит, пули на убой… Что выдумал-то? Редко кто живым оставался. А одного писаря так прямо велел привязать… потому тот стоять со страха не мог.
— А другие стояли? — спросил я.
— Что будешь делать? Стояли! Но только пошел по батарее ропот, все больше да больше. И без того каждый раз от бондировки людей убивают да ранят, а генерал-арестант еще сам под расстрел ставит… А надо вам сказать, стреляли на батарее Сбойникова, почитай, лучше всех. Первая батарея была. До того, значит, он застращал… Кому лестно под расстрел попасть? Однако терпели-терпели, да раз, когда Нахимов приехал на батарею, какой-то комендор и скажи… «Так и так, ваше превосходительство, а терпеть, мол, командира никак невозможно… беззаконно расстрелом наказывает…»
— Что ж Нахимов?
— Отвернулся, быдто не слыхал, и после что-то Сбойникову говорил, отчитывал с глаза на глаз, потому видели, как вышли они из блиндажа оба красные. Нахимов все плечом подергивал, видно, недоволен был, а генерал-арестант насупимшись, на людей не глядит. Однако комендору, что претензию заявил, ничего не сделал, а дня через два самого Сбойникова на другой бакстион перевели.
— А там он не зверствовал?
— И там чуть не взбунтовались матросы, — так он их жестоко стрельбе учил… Под расстрел не ставил, а забивал… беда! Потом мне сказывал один матрос с бакстиона, что они промеж себя решили пристрелить его, ежели случай подойдет. Однако случая не подходило. После подошел! — прибавил значительно Кириллыч и замолк.
— Какой случай? Расскажите, Кириллыч.
— Да что рассказывать? Пристрелили, и шабаш! Может, и неправильно тогда с им поступили. После войны и ему не дали бы так зверствовать при новом положении… Ну, да, видно, так господь ему определил! — промолвил старик словно бы в каком-то раздумье.
— Но почему вы уверены, что Сбойникова убили свои? Быть может, и неприятель?
— Свои! — уверенно и резко проговорил Кириллыч.
— Видели вы, что ли? — нарочно спрашивал я, чтобы заставить его рассказать подробности.
— Знаю! — строго и значительно промолвил Кириллыч и опять вздохнул. — В те поры я при ем состоял. Перевели его опять с бакстиона и назначили траншейным майором. Должность самая опасливая. Но только он и этой должности не боялся и шлялся по траншеям да осматривал по ночам секреты часто и под пулями, словно заговоренный какой-то от пуль. И как назначили его на эту должность, выбрал он четверых человек, чтобы бессменно при ем состояли, и меня в том числе с четвертого бакстиона взял… Собрал это он нас на Малаховом кургане, — у его там маленький был свой блиндажик по новой должности, — облаял первым делом и стращал запороть, если кто не сполнит в точности какого его приказания, а затем велел, чтобы к девяти часам все к ему явились и чтобы у каждого было по штуцеру и по линьку в кармане. Да приказал, чтобы линьки были хорошие. «А то я на вас самих, сучьи дети, говорит, попробую!..» Ладно… Вышли мы…
— А зачем линьки? — перебил я.
— А вот узнаете, вашескобродие… Просили сказывать, так не сбивайте! — с неудовольствием заметил Кириллыч.
И затем продолжал: