В последнее время Климент ночевал в мастерской. Под каменкой крышей монастыря, среди запаха льняного масла и растворителей он чувствовал себя как когда-то в отцовской пещере. В самом дальнем углу он поставил маленький иконостас с первой своей иконой. Тусклый огонек лампадки дрожал, и казалось, будто глаза святого подмаргивали, глядя на молодого послушника. В создании иконостаса участвовали все мастера. Марин вырезал его из самшита, украсил двенадцатью сценами — от рождения Христа до его великого воскресения. Резец оживил лица, и тени, спугнутые огоньком лампадки, прятались за крохотными фигурками, создавая непрерывный танец светотеней, который приковывал к себе внимание. Оклады и лампадка были делом рук Саввы. Каждый вкладывал в труд всего себя и старался показать свое умение.
После утомительного дня Климент ложился в жесткую постель, и мысли постепенно и незаметно уводили его в детство. Могила отца осталась там, у пещеры, в скалах над Брегалой. Большой камень с выдолбленным крестом указывает место его последнего жилища. Отец умер внезапно еще до войны с Пресняном. Случилось это весной, среди птичьей разноголосицы и веселой болтовни ручьев. Из долины к вершинам двигалась волна зелени, чтобы одеть в цветы все горы. Старик выходил из пещеры, слушал весенний шум, и глаза его наполнялись светлой влагой. О чем думал он, о чем грустил? Наверное, чуял свой конец. Вскоре он ослабел, перестал работать и однажды сказал:
— Сынок, выброси пепел от дуба... Запах мучает...
До сих пор Климент не знал, что дубовый пепел пахнет. Он взял кадушку, в которой дубили заячьи шкурки, и вынес, а вернувшись, долго нюхал пепел, но никакого запаха не почувствовал... Тогда Климент понял, что отец бредит. Старик бормотал что-то о священном дубе.., выкрикивал заклинания, клятвы; утром притих и, не дождавшись полудня, испустил последний вздох, сжимая в руках простой деревянный крест, всегда висевший у него на груди. Старика похоронили. Клименту не хотелось спускаться в крепость, к Мефодию. Он решил остаться наверху, узнать, хотя и с опозданием, тайну отца. В дощатом сундуке нашел он золотой перстень с надписью на греческом языке — перстень ичиргубиля[27] Эсхача.
На дне сундука лежала еще новая льняная рубаха, а под ней меч с поволоченной рукоятью. Рядом — книга рода. Когда только отец успевал писать ее? Наверное, пока Климент находился внизу, в крепости. Ичиргубиль Эсхач описал свою родословную: у рода Куригиров были два очага — в Старом и в Новом Онголе. Все люди были у хана в почете, их имена высекались на каменных колоннах во славу какого-нибудь подвига или ханской войны с окружающими племенами и народами...
Климент читал, и воображение уносило его в раздольные поля за Хемом, где паслись табуны коней, а сам он мчался на резвом скакуне. В ушах свистел ветер, он чувствовал под собой живую спину коня, а под седлом была запасная походная бастурма[28]. В нем просыпалась кровь наследника вольного ичиргубиля из рода Куригиров... «И простиралось поле ровное, а травы щекотали брюхо, легкий ветерок развевал чуб, и я думал, что Тангра создал этот мир для того, чтобы я по нему скакал, а ароматные травы дурманили меня запахом и изумляли цветами... В это мгновение появилась дочь Борислава. Она шла в своей белой одежде сквозь высокие травы, точно заблудившийся мотылек, волосы у нее были золотые, как солнце, а руки белые, как молоко кобылы-первотелки. Я натянул поводья, трижды сплюнул за пазуху, чтобы отогнать зло, если оно приняло образ красавицы... С того дня потерял я всякую радость и волю. Я стал угрюмым и молчаливым, из-за чего хан усомнился в моей верности... А я горе свое прекрасно знал: не мог жить без дочери Борислава... И чем больше думал, тем становился менее общительным, так как законы государства и рода запрещали смешение крови. Она была славянкой, я — отпрыском одного из ста вернейших родов государства. Бросил тогда я все — и род, и пост, — так как хотел быть только с нею. Горы приняли нас, довольных и радостных людей. В те дни понял я и другое: у нее — свой бог. Он стал также моим богом. Кровь моя воспылала такой ненавистью к тем, кто прогнал меня, что, когда родился Климент, я спустился глухой ночью на равнину, чтоб своими руками спалить священный дуб нашего рода и развеять пепел во имя торжества моего нового бога. И о дерзости той я не жалею...»