О таких лицах во времена Кипренского принято было говорить, что они носят следы пережитых страстей. Однако А. К. Швальбе был крепостным человеком, а крепостным в силу их подневольного состояния не полагалось иметь ни страстей, ни мыслей. Но в том-то и дело, что по всему своему облику Адам Швальбе на портрете Кипренского совсем непохож на крепостного человека в силу глубокой одухотворенности созданного художником образа. Он вообще непохож на современника художника, а кажется пришельцем из эпохи и краев Рембрандта, Рубенса и Ван-Дейка. Недаром, когда Кипренский, спустя четверть века, показывал изображение Швальбе на выставке в Неаполе, местные авторитеты обвинили русского живописца в подлоге, приняв его работу за произведение одного из старых фламандских мастеров. Кипренскому удалось доказать перед лицом неаполитанских знатоков свое авторство, но он никогда никому так и не открыл, почему изобразил дворового человека русского помещика А. С. Дьяконова в обличье некоего голландского бургомистра семнадцатого столетия. Художник ограничился языком своей кисти, противопоставив цельным, законченным образам старых фламандских живописцев совсем иной образ. Образ человека, действительно родившегося с сильным характером, с сильными страстями и волей, с бурным темпераментом, но изломанного, искалеченного подневольной жизнью. Лицо Швальбе дышит энергией только с первого взгляда, пока не разглядишь горьких складок в уголках рта, не почувствуешь глубокого беспокойства в отводимых в сторону глазах, не заметишь набежавших на края век слез. И тогда только становится ясно, что твердо сжатый посох — это всего лишь театральный жест, придуманный художником, чтобы еще больше подчеркнуть главную мысль портретного образа. Посох не ударит с силой об пол, не разломится от гневной выходки этого еще крепкого физически человека, потому что обстоятельства жизни не дали проявиться его могучей натуре, обрекли его на неодолимую рефлексию, которая и составляет отныне главную черту характера портретируемого…
Кипренский не оставил нам воспоминаний о своем детстве и семье, в которой он провел первые годы жизни, которую навещал и в ученическую пору, и после окончания Академии художеств, не касался этих вопросов в переписке, не сохранил портретных набросков своей матери, сестер, брата. Может быть, правда, эти портреты и дошли до нас, но по-прежнему не определены и пребывают в числе изображений неизвестных лиц, способствуя живучести легенды о художнике-загадке, в биографии которого все, начиная с тайны рождения, — сплошные «белые пятна». Вот почему так важен портрет А. К. Швальбе, сообщающий нам если не бытовые детали, связанные с семьей Анны Гавриловой, матери Кипренского, то психологическую атмосферу, в которой сделал первые шаги в жизни будущий великий русский художник.
Нелегко приходилось Адаму Швальбе налаживать семейную жизнь с бывшей любовницей помещика, понесшей от него чадо, заводить с нею детей, тотчас после появления на свет становившихся свободными, каким был и ее первенец, Орест, пасынок Швальбе. Нетрудно представить, каким грузом давила на него ненавистная крепостная зависимость от «благодетеля», обещавшего только после своей кончины даровать и ему, как мужу Анны, долгожданную свободу. А пока же малейшее непослушание, нечаянно брошенное слово (где живет дворня — стены с ушами), даже слишком смелый взгляд, вырвавшийся из-под контроля и способный показаться дерзким Алексею Степановичу, грозили разрушить семейное благополучие и давно лелеемую мечту о воле.
Оресту Кипренскому, которому в 1804 году исполнилось лишь 22 года, удалось создать в образе Адама Швальбе, как говорят теперь, подлинно программное произведение, то есть написать картину, не только верно передающую внешние черты изображенного, но и провозгласить в ней настоящий манифест романтического портретного искусства, родившегося на рубеже нового столетия. Художнику невозможно было бы так проникнуть в душевные тайники портретируемого, если бы между ним и Швальбе давным-давно не установилось сердечное согласие, если бы отчим не питал к своему пасынку поистине отеческих чувств, если бы он отделял от своих родных детей отпрыска барина…
А что же Дьяконов? Неужто его влияние так никоим образом и не сказалось на духовном становлении сына, будущего славного российского художника, на отношение последнего к миру и людям? Нет, это, по-видимому, не так. Орест Кипренский хоть и не был взят в барский дом, не разделил судьбу босоногих чад Троекурова, произведенных на свет его крепостными наложницами. Он с самого начала был отличен от остальной дворни вольной. И, надо сказать, не только этим. У А. С. Дьяконова, как и у всех просвещенных русских дворян того времени, наверное, была хорошая библиотека, наверное, стены его дома украшали гравюры с работ старых мастеров, а может быть, даже и живописные полотна. Вспомним описание интерьера сельского дома Евгения Онегина, оставленного ему богатым дядей: