Обнаженные хлопотливые руки легонько подтолкнули его, заставили опуститься в новенькое кресло-качалку. И Гершон тоже разволновался и призывал оценить достоинства кресла, усесться поглубже, убедиться в его удобстве и приятности. Действительно, кресло благожелательно приняло его тело и стало укачивать в безмятежной прохладной неге.
— Дать тебе книгу, папа? Какую? — спрашивала Шарона и уже прохаживалась кончиками пальцев по рядам стоявших на полках томов. — А. Д. Гордона? — Нарочно выделила инициалы, вытесненные на широком матерчатом корешке. В голосе трепетала насмешливая нотка. — Берла Каценельсона? Ицхака Табенкина?
Бахрав не обиделся и никак не отреагировал на эту снисходительную иронию, с годами ставшую привычной в их отношениях. Пропустил ее вопрос мимо ушей, беззлобно отмахнулся, блаженно вытянулся в кресле и закрыл глаза. Шарона облеклась в фигуру Пнины, плечи и бедра раздались, прядь волос надо лбом поседела. Пнина, когда сердилась, принималась барабанить кончиками пальцев по столу. Она умерла внезапно, у него не было ни времени, ни возможности подготовиться к ее исчезновению и своему одиночеству. Он мог поклясться, что Пнина и сама не подозревала, что так вот вдруг умрет. Совершенно неожиданно это случилось. Поехала в больницу и не вернулась. И вот теперь, в очередную годовщину ее смерти, Шарона и Гершон привезли ему кресло-качалку. В качестве утешения. Словно дурачась, младенчески растягивая слова, Шарона объясняла дочке, маленькой Пнинеле:
— Сегодня очень-очень печальный день. Такой грустный-грустный. Поэтому мы решили сделать дедушке что-нибудь хорошее. Приятное. Подарить ему вот это кресло. Чтобы он качался.
А Гершон похлопал его по спине и воскликнул:
— А что? В кибуце тебе небось такого излишества не предоставят!
Бахрав и тут сдержался, только вскинул голову и глянул в гладко выбритое самодовольное лицо зятя. И совсем уж глупо спросил:
— А что, Нехемия Аронович там у вас в Иерусалиме по-прежнему секретарь Рабочего совета?
Глаза зятя затянула пленка недоумения и отчуждения. Гершона не интересуют рабочие советы.
— Аарони, — поправила Шарона. — Он, видимо, поменял фамилию: Нехемия Аарони.
— Прекрасно, — сказал Бахрав и вдавил плечи в спинку кресла.
— Папа знаком со всеми иерусалимскими ветеранами, — пояснила Шарона как-то не слишком уверенно.
Усмешка тронула уголки губ Бахрава.
— Прекрасно, — повторил он, словно пытался убедить в чем-то самого себя. Вытянул вперед руку и широким великодушным жестом обвел маленькую застекленную веранду: — Дом в вашем полном распоряжении! Я — ваш гость.
Да, все отлично, он чувствует себя прекрасно: и оттого, что дочь и внуки приехали наконец навестить его, и оттого, что он сидит в роскошном плетеном кресле, нежно облегающем усталое тело, и оттого, что друг его Аронович по-прежнему трудится в Рабочем совете.
Шарона принесла кофе и вытащила из сумки ватрушки. Бахрав уловил запах высококачественного свежего творога — только человек, любящий свое дело, может производить такой замечательный продукт.
— Выходит, в Иерусалиме тоже имеется хороший творог, — похвалил он с уверенностью знатока и неожиданно добавил: — Когда ты родилась, я начал собирать марки.
— О! — промолвила Шарона, внезапно зарделась и даже не поправила упавшей на щеку пряди. — Это было давно, папа. — Смущенно глянула на Гершона, словно испрашивая поддержки.
— В тридцать восьмом, — совершенно некстати уточнил Бахрав.
— Папа! — взмолилась Шарона. — Гершон прекрасно знает, сколько мне лет.
— А в сорок восьмом в наш дом угодил снаряд и все сгорело, — продолжал Бахрав невозмутимо. — Марки тоже.
Шарона склонила голову, словно пытаясь предугадать опасное продолжение.
— В тот день детей эвакуировали в кибуц Гиват-Шива, и я поклялся начать все сначала.
— Правда? Я и не знала об этой клятве, — пробормотала Шарона.
— Сказались пережитки капитализма в моем сознании, — попытался пошутить Бахрав.
Снял очки, но тут же снова водрузил их на место. Тело его, не участвовавшее в беседе, продолжало блаженно покачиваться в кресле. — И действительно начал все сначала, — произнес он вдруг твердо, решительно сбросил ноги с удобной подставки и уперся ими в пол. Кресло замерло.
— Когда я был подростком… — начал Гершон, приглаживая рукой курчавую шевелюру.
— Но вообще-то, — перебил Бахрав с внезапным раздражением, — дело в том, что я всегда любил этот вид искусства: меня с детства привлекала область марочного производства…
— Дедушка устал, — сказала Шарона, обхватывая обеими руками детей за плечи, и вывела их наружу.
А когда вернулась, принялась рассказывать о последнем письме Йорама — преувеличенно громко, будто испугавшись воцарившейся в доме тишины.
— У него все в порядке. Очень занят, много рисует. Спрашивает про тебя, интересуется, как ты поживаешь. По-прежнему просит, чтобы ты понял его. Чтобы простил ему бегство из отчего дома…