— Не совсем, Анна Васильевна. У нас есть два варианта. Вариант первый. Вы подписываете бумагу, я вам объясняю дальше. Вариант второй: вы отказываетесь. Остаётесь здесь, в санатории, проходите курс лечения. Примерно через месяц получаете новые документы, совершенно чистые, а прежняя Анна Васильевна умирает от сердечной недостаточности. Вы же отправляетесь к Оде. Неволить вас я не стану, как вы понимаете.
— Такой выбор предоставляется всем? — после некоторого молчания спросила Тимирёва.
— В том или ином виде – да. Если мне и нужны невольники, то исключительно – невольники чести, Анна Васильевна. Делать наше дело возможно только на добровольной основе, понимая, что в случае неудачи мы все – покойники.
— А в случае удачи?
— В случае удачи – скорее всего, тоже, — улыбнулся Гурьев. — Но зато – с чувством глубочайшего морального удовлетворения. Так как, Анна Васильевна? Подпишете?
— Как же я могу подписать то, не знаю что, Яков Кириллович?
— Так ведь в этом-то весь фокус и состоит, Анна Васильевна. Всё решают личные взаимоотношения и доверие. Я вам достаточно зелёных семафоров расставил, разве нет?
— Это вы вытащили Одю?
— Это счастливая случайность, Анна Васильевна. Узнай мы днём позже – всё.
— О, Боже…
— Такое время, Анна Васильевна. Другого у меня для вас нет. И для себя нет. Я понимаю, что вы страшно устали и всё, чего вам хочется – это покоя. Но покоя у меня для вас тоже нет. Ведь даже уехав отсюда, вы желанного покоя не обретёте. Не так ли?
— Да, — горько вздохнула Тимирёва. — Не знаю, понимаете ли вы сами, как глубоко и ужасно вы правы в своих словах…
— Понимаю. Именно поэтому предлагаю вам то, что предлагаю. У вас ведь уже появилось ощущение, смутное такое пока, что я – это он и есть? А?
— Появилось, — подтвердила Анна Васильевна, с удивлением разглядывая Гурьева. — Это ведь совершенно невероятно, Яков Кириллович. И невозможно. Как же так?! Вы – и эти…
— Но ощущение-то? Оно ведь никуда не девается?
— Яков Кириллович…
— Вот вы ему и следуйте. Это очень-очень правильное ощущение. А подробности мы сейчас кое-какие выясним. Вы когда-нибудь видели, как из отвратительной, волосатой гусеницы, а потом – не менее отвратительной, похожей на сушёного таракана куколки, — вдруг начинает выбираться на свет ошеломляющей красоты бабочка? Вот наш проект – это и есть и гусеница, и куколка.
Тимирёва некоторое время сидела молча. Потом, ещё раз взглянув на бланк, проговорила:
— Дайте ручку, что ли, Яков Кириллович.
Гурьев с готовностью протянул ей «Монблан». Удивлённо посмотрев на невиданный прежде прибор, Анна Васильевна осторожно поставила свою подпись на бумаге.
— Отлично, — Гурьев кивнул и быстро спрятал бланк в папку. — А теперь – те самые сведения, об ответственности за разглашение которых и так далее. Мы, Анна Васильевна, задумали грандиозное кино. С участием множества реальных действующих лиц – далеко не только актёров. Эпохальное полотно, совершенно невиданное по размаху, масштабу, охвату и реализму исполнения. Кино это уже снимается несколько лет, причём как на территории СССР, так и за его пределами. Декорации дорогие – просто кошмар. А главное, то, что это кино, никто не догадывается. Все думают, что это взаправду, что обеспечивает прямо-таки душераздирающий реализм отдельных сцен и целых частей с эпизодами. Причём иногда и сценарий приходится по мере развития сюжета переписывать. Но мы пока справляемся. Я понятно объясняю, Анна Васильевна?
— Пока да. А кто это – «мы»?
— Мы – это мы. Вы. Я. Одя. Товарищ секретарь ЦК Городецкий. Товарищ Сталин – тоже. Представляете?
— Смутно, — вздохнула Тимирёва. — А почему – девятнадцать?
— Очень просто. В инициативную сценарно-административную группу входило на начальном этапе всего девятнадцать человек.
— Невозможно.
— Нет ничего невозможного, Анна Васильевна. Нужны только правильные инструменты.
— Господи, Яша… Простите, Яков Кириллович…
— Ничего, ничего, — Гурьев улыбнулся и накрыл ладонью руку Тимирёвой. — Мне даже приятно, в какой-то степени. Я ведь вас прекрасно помню, Анна Васильевна. И никогда не забывал того, что вы сделали для мамы. Просто тогда я ещё был совсем мальчишка и практически ничего не мог. Ну, а теперь – вот, кое-что.
— Я слышала о том, что Ольга Ильинична погибла. Как ужасно. Я тоже её отлично помню. И вас. А что же Николай Петрович?
— Николая Петровича тоже больше нет. Но он умер, как подобает настоящему воину, каким он и оставался всю жизнь.
— Яшенька. А вы – не боитесь?
— Чего, Анна Васильевна?
— Что товарищ Сталин вам помешает ваше замечательное кино снимать.
— Да, — Гурьев покладисто кивнул. — Он такой. Он может. Чрезвычайно въедливый старик, и ужасно хитрый. Но я его ни капельки не боюсь, а он не боится меня. Потому что я ничуть не менее въедливый и ничуть не менее хитрый. И я знаю о том, что он хитрый и въедливый, и он обо мне это знает. А я знаю, что он знает, потому что он думает, что он – всё равно самый хитрый и самый въедливый. А он не знает, что я знаю, что он так думает, и поэтому думает, что он – самый въедливый и самый хитрый. Понимаете, Анна Васильевна?