Радовался Мегерик, видя, как крепнет в народе дух, когда, выезжая в карете, устроенной на манер броненосца, милостиво приветствовал восторженный люд мановеньем монаршей руки, а ему кричали взахлеб: «Ай-лю-ли!», «Любо-мило!» и «Расчудесно!» Впрочем, имел он демократические замашки и страх как любил затевать краткие молодецкие разговоры со старыми ратниками, что всякого навидались на своем веку, души не чаял в солдатских историях, повествуемых на бивуаках, а давая аудиенцию чужеземному вельможе какому-нибудь, бывало, как трахнет себя ни с того ни с сего булавой по колену да как закричит: «В пух и прах!», или: «А заклепать-ка мне этот броненосец!», или: «Продырявь меня пуля!» Ибо ни перед чем так не преклонялся, ничего так не обожал, как бравость солдатскую и молодецкую удаль, пироги на горелке с порохом, сухари, да зарядные ящики, да картечь. И когда одолевала его тоска, велел полкам проходить перед ним, распевая: «Рать лихая, нарезная», «Мы все пойдем в металлолом», «Гайка зазвенела, битва закипела» или старую коронную: «Заточу-ка я зубило, на врага ударю с тыла». И еще велел он, чтобы над гробом его старая гвардия спела его любимую: «Проржавеет робот старый».
Клапауций не сразу попал ко двору великого государя. В первом же встреченном им селении начал он стучаться в дома, но никто ему не открыл. Наконец на совершенно пустой улице он увидел маленького ребенка, который подошел к нему и спросил голосочком тоненьким и шепелявым:
– Купите, шударь? Дешево уштуплю.
– Может, и куплю, но что? – удивленно спросил Клапауций.
– Шекретик гошударштвенный, – ответил ребенок, высовывая из-под рубашки краешек плана мобилизации.
Клапауций удивился еще больше и сказал:
– Нет, детка, этого мне не нужно. Не знаешь, где тут живет староста?
– А на што вам, шударь, штарошта? – спросил ребенок.
– Да надо бы потолковать.
– Ш глажу на глаж?
– Можно и с глазу на глаз.
– Так вам нужен агент? Тогда мой папа подойдет в шамый раж. Недорого и надежно.
– Ладно, покажи мне этого папу, – согласился Клапауций, видя, что иначе тут каши не сваришь.
Ребенок привел его в один из домов; там, у зажженной лампы – хотя на дворе был белый день, – сидело семейство: седенький дедушка в кресле-качалке, бабушка, вязавшая на спицах чулок, и их многочисленное взрослое потомство; каждый был занят своим делом, как оно обычно бывает в семье. Завидев Клапауция, все вскочили и бросились на него; спицы оказались наручниками, лампа микрофоном, а бабушка – начальником местного полицейского участка.
«Похоже, какое-то недоразумение», – подумал Клапауций, очутившись в подвале, основательно поколоченный. Он терпеливо прождал всю ночь, ведь делать ему все равно было нечего. Рассвет посеребрил паутину на каменных стенах и проржавевшие останки прежних узников. Наконец его повели на допрос. Оказалось, что и поселение, и дома, и ребенок были подставные – специально для одурачивания вражеских агентов. Судебный процесс Клапауцию не грозил, процедура была короткой. За попытку связаться с папой-державопродавцем полагалось гильотинирование по первому разряду, поскольку местные власти уже израсходовали годовой лимит на перевербовку агентов, а сам Клапауций, несмотря на настойчивые уговоры, никаких государственных тайн приобретать не желал; дополнительным отягчающим обстоятельством было отсутствие при нем сколько-нибудь серьезной суммы наличными. Он стоял на своем, но следователь ему не верил, а впрочем, освобождение узника было вне его компетенции. Однако же дело передали наверх, подвергнув тем временем Клапауция пыткам, больше из служебного рвения, нежели по действительной необходимости. Неделю спустя его дела приняли более благоприятный оборот. Клапауций был приведен в божеский вид и отправлен в столицу, а там, после ознакомления с правилами придворного этикета, удостоен аудиенции у самого короля. Ему даже вручили рожок, ибо всякий обыватель в присутственных местах обязан был возвещать о своем прибытии и убытии военным сигналом, а всеобщее рвение простиралось столь далеко, что восход солнца по всему государству не ставился ни во что без побудки.